Прошел час. Трубы трещали, расширяясь, а в воздухе поплыл специфический запах — горячей пыли, окалины и сохнущего тряпья.
В соборе что-то неуловимо изменилось. Сначала исчез пар изо рта. Следом иней на стенах, казавшийся вечным, потемнел и стал влажным. По камню поползли струйки воды — слезы отступающего ледяного плена. С высоких сводов закапало.
Люди зашевелились. Шорох сотен тел, вздохи, скрип одежды слились в единый шум пробуждения. Кто-то снял шапку. Кто-то расстегнул тулуп. Ребенок, до этого лежавший безмолвным кульком, вдруг заплакал — громко, требовательно, по-живому. Жизнь возвращалась.
Стоя у своего «радиатора», я чувствовал, как из-под ржавого листа бьет плотный, упругий поток горячего воздуха. Он бил в лицо, сушил мокрую одежду, разгонял могильный холод. Это работало. Черт возьми, это работало!
Старуха, сидевшая неподалеку на куче тряпья, подняла голову. Перевела взгляд с уродливой железной конструкции, источающей жар, на икону Николая Чудотворца. И начала креститься дрожащей рукой.
— Чудо… — шелестели сухие, потрескавшиеся губы. — Господь явил милость… Тепло пошло… Живы будем.
Ее шепот подхватили остальные. Люди тянулись к трубам, но не касались их, а грели руки в восходящем потоке над листами. Слезы текли по грязным, обмороженным лицам, оставляя светлые дорожки.
Двери распахнулись, впустив клуб морозного пара и высокую фигуру Петра.
Царь вошел стремительно, по-хозяйски. Без шапки, в расстегнутом тулупе, пахнущем дымом и порохом. Остановившись посреди нефа, он жадно втянул носом воздух, и глубокие морщины на лбу разгладились.
— Тепло… — выдохнул он.
Петр стянул перчатку. Осторожно поднес широкую ладонь к верхнему раструбу кожуха, ощущая напор горячего ветра. Удивленно хмыкнул.
— Дует. Как из печи.
Повернувшись к Меншикову, сияющему, как начищенный пятак, и уже мысленно приколовшему себе медаль, царь загремел на весь собор:
— Вот она, польза, Алексашка! Не только смерть машины несут, но и жизнь! Не только давить и ломать, но и греть умеют!
Петр обвел взглядом людей. Тех, кто еще час назад готовился умирать, а теперь оживал, расправлял плечи. Он смотрел им в глаза. В них больше не плескался животный ужас перед «адскими повозками». В них светилась благодарность.
— Пиши указ, — бросил он Меншикову. — В каждом городе, где встанем… В Новгороде, в Твери, в Торжке… Оставлять по две машины. Самых битых, хромых, что в бою не сгодятся. Ставить их к больницам, к церквям, к сиротским домам. Трубы класть, как здесь. Чтоб тепло было. Чтоб народ знал: царь не только воевать горазд, но и о животе их печется.
Решение государственное. Мудрое. «Бурлаки», эти стальные монстры, пугавшие крестьян до икоты, в одночасье превращались из исчадий ада в железных кормильцев. Миф менялся на глазах. Техника становилась частью быта, спасением, а не проклятием.
Петр снова подошел к «радиатору», сунул руку в поток воздуха, шевеля пальцами.
— А ты, братец, — взгляд царя уперся в меня, — зачем железом закрыл?
— Так чтоб не пожегся никто, Государь, — пробормотал я, не поднимая глаз. — Ограждение.
Петр прищурился.
— Ограждение. А дует почему?
— Дык… тянет, барин. Как в трубе печной. Снизу холод заходит, сверху жар выходит. Само собой.
Царь хмыкнул, и в глазах его мелькнул огонек подлинного интереса. Ему тоже нравилась моя «игра». Оценил юмор.
— Само собой… Умно. Хвалю.
Хлопнув меня по плечу так, что я едва не присел, он направился к алтарю, где священник уже начинал благодарственный молебен.
Я остался у теплой трубы, слушая гул воды и молитву. Но спину вдруг ожгло тяжелым, сверлящим взглядом.
У соседней колонны, сняв перчатку, замер Дюпре. Он не молился. Он держал ладонь над раструбом моего конвектора, проверяя тягу, а брови его ползли к переносице. В глазах француза больше не читалось презрения к «дикарю». Там застыло холодное, расчетливое подозрение профессионала, обнаружившего аномалию.
Вечер накрыл Чернигов синим бархатом, прошитым холодными искрами звезд. Город, напоминавший остывающий труп, ожил. Из труб потянулся дым — густой, пахнущий спасением. Эксперимент удался: прикованный к собору «Бурлак» пыхтел, словно прирученный дракон, разгоняя горячей кровью ледяной морок в каменных стенах.
Усталость выжала меня досуха: руки черные от сажи, спина ноет, в горле першит от угольной пыли. Но внутренний инженер, загнанный обстоятельствами в подполье, ликовал. Задача решена. Красиво, из мусора и палок, вопреки всем законам и скептикам.
Оставалась последняя, но критическая деталь — гидравлический удар. Примитивный поршневой насос работал на пределе, и когда остывающая в системе вода меняла плотность, возникал обратный ток. Волна била по клапанам, грозя разнести хрупкую механику вдребезги.
Присев на корточки у открытого люка и подсвечивая себе чадящей масляной плошкой, я колдовал над «лепестком» — простейшим обратным клапаном. В ладонях лежал кусок толстой воловьей кожи, вырезанный из старого седла, и свинцовая бляха. Грубая, но надежная конструкция: утяжеленная свинцом мембрана пропустит воду лишь в одну сторону, мгновенно захлопываясь под давлением обратного потока.
— Эй, Гришка! — окликнул проходящий мимо с охапкой дров Митрич. — Иди каши поешь! Горячая, с салом!
— Сейчас, — буркнул я, не оборачиваясь. — Доделаю только.
Приладив лепесток к фланцу, я затянул болты и проверил ход пальцем. Работает. Мягко шлепает, перекрывая канал.
— C’est ingénieux, — раздался тихий голос за спиной.
Вздрогнув, я заставил рефлексы сработать на опережение: ссутулиться, отвинтить челюсть, сделать лицо попроще. Лишь затем, кряхтя, медленно разогнул спину.
В двух шагах замер Анри Дюпре. Без шапки, с растрепанными ветром волосами, он не выглядел ни пьяным, ни торжествующим, в отличие от остальных офицеров, празднующих победу над холодом. Трезв, собран и пугающе серьезен. Вертя в руках какой-то медный патрубок, смотрел он не на него, а на меня.
— Чего изволите, барин? — я шмыгнул носом, размазывая сажу по лбу тыльной стороной ладони.
Дюпре шагнул ближе. Взгляд его скользнул по моему «изобретению» — кожаному клапану, врезанному в магистраль.
— Ты странно работаешь с металлом, mon ami, — произнес он по-русски. Сильный грассирующий акцент не мешал ему подбирать слова с хирургической точностью. — Ты поставил этот… лепесток… именно там, где поток воды бьет сильнее всего. Там, где возникает возвратный удар.
Подняв на меня глаза, блестящие в полумраке, как два ледяных осколка, он продолжил:
— Инженеры в Париже называют это «coup de bélier» — удар барана. Это сложная механика жидкостей. Откуда простой мужик, конюх, знает, где поставить заслонку? Откуда он знает про расширение воды? Про тягу воздуха, которую ты устроил в соборе?
Под мокрой рубахой прошел предательский озноб. Прокол. Расслабился, увлекся задачей, забыв, что «Гришка» не может знать гидродинамику. Руки выдали с головой — движения оказались слишком профессиональными.
Нужно срочно спасать легенду. Включать дурака на полную мощность.
Растянув губы в широкой, придурковатой улыбке и обнажив желтые от табака зубы, я смачно почесал пузо через тулуп.
— Ишь ты… Ученые слова. А мы, барин, проще мыслим.
Наклонившись к нему и понизив голос до заговорщицкого шепота, я дыхнул перегаром — благо, рот прополоскал сивухой перед выходом именно для такой маскировки.
— Это ж, барин, как в брюхе. Вот когда браги перепьешь, али капусты квашеной навернешь — оно там бурлит, давит. И все норовит назад пойти, через горло. Срыгнуть, значит.
Дюпре брезгливо отстранился, но слушать не перестал.
— Вот я и смекнул: машина — она ж как человек, только железная. У нее тоже нутро есть, кишки эти, трубы. Вода в ней бурлит, бесится. Давит назад. Ну, я и подумал: надо бы ей заслонку поставить. Как кадык, чтоб, значит, не срыгивало. Чтоб только внутрь шло, а наружу — ни-ни.
Хихикнув, я снова хлопнул себя по животу.