— Запрокинь голову. Не назад, чуть вперёд. Дави, — командовал он, его пальцы, толстые и сильные, поправляли мою руку на салфетке. От него пахло табаком, одеколоном и холодным утренним воздухом. В его действиях не было нежности, но была какая-то суровая, прагматичная забота, которая в этот момент была куда искреннее материнских слёз и криков.
Пока я, послушно давя на переносицу, смотрела на него снизу вверх, он повернулся к матери. Его спина, широкая в генеральском кителе, заслонила меня от неё.
— Объяснись. Немедленно, — его голос был тише, но от этого только опаснее.
— Она… она дерзила, Джон. Говорила, что я не имею права… — голос матери сорвался, в нём снова зазвучала та самая надтреснутая нота.
— Я вижу, как она «дерзила», — отец перебил её, кивнув в мою сторону.
— Она спровоцировала меня! Она врёт, она скрывает, где была! Она…
— Где она была, я знаю! — голос отца прогремел, заставив вздрогнуть даже меня. Он обернулся, и его лицо, красное от гнева, было обращено к матери. — Коул всё доложил. Черепно-мозговая, спортивная травма, он отвёз в «Норд», чтобы не сеять панику. Всё оформлено. А ты что устроила? Домашнюю экзекуцию? Ты с ума сошла, женщина?
Мать застыла, как изваяние. Её глаза, полные ужаса и ярости, перебегали с лица отца на моё. Она видела его непоколебимую уверенность, его готовность принять версию Коула как евангелие.
— Вот именно, она была с Мерсером! — её голос сорвался на визгливый шёпот, полный отчаяния. — Сначала он поставил нас перед фактом, что придет к ней на соревнования, приперся туда, а потом возил по больницам её! Джон, ты что, слепой?! Он убийца, ты сам знаешь, на что он способен! Думаешь, он просто так это делает?! Он… он больной!
— Закрой свою пасть, Лидия.
— Коул — преданный мне человек. Он чуть ли не Хлою не нянчил! А Дэниела учил стрелять! — его голос гремел, оправдывая, защищая своего «солдата». — Ты всегда к нему так относилась, если бы не он…
Отец посмотрел на меня — на моё перепачканное кровью лицо, на след от её ладони, на мои широко раскрытые, полные ужаса и вопросов глаза. И резко оборвал себя. Его челюсть сжалась. Но продолжать не надо было. Мама и так поняла, что он имел в виду.
Мать отступила. Её руки бессильно повисли вдоль тела. Она смотрела на отца пустым взглядом, словно видела в нём не мужа, а соучастника в безвыходной ловушке.
— Помяни мои слова, Джон. — её голос прозвучал тихо, но с такой ледяной уверенностью, что у меня по спине пробежал холодок. — Ты увидишь, как он ударит тебе в спину.
Перед тем как уйти, она бросила на меня последний взгляд. Не злой. Не умоляющий. Просто пустой. Будто смотрела на что-то окончательно сломанное и ненужное.
— Завтра. Клиника.
Она развернулась и вышла. Её шаги по коридору не издавали звука. Дверь в спальню закрылась с тихим, но окончательным щелчком.
Отец тяжело вздохнул, провёл ладонью по лицу, смахивая пот и, кажется, тень от её слов.
— Нос в порядке?
Я кивнула, не в силах выговорить ни слова. В горле стоял ком.
— Хорошо… Я отвезу тебя… у тебя есть сорок минут. — Он потрепал меня по плечу — жест неуклюжий, будто он пытался быть отцом, но не знал как. — И не обращай внимания. У матери нервы. Она не понимает, как всё устроено.
Он помолчал, его взгляд скользнул по моему лицу — по красному следу на щеке, по растрёпанным волосам. Что-то в его выражении смягчилось. Не до нежности, а до снисходительности.
— Приведи себя в порядок. — сказал он, и его тон стал чуть более требовательным. — Подкрасься что ли.
Я снова кивнула, всё так же молча. Внутри всё сжалось. Он пытался загнать меня обратно в ту самую клетку, из которой я только что мысленно вырвалась…
Он, удовлетворившись, развернулся и зашагал прочь. Его тяжёлые шаги по мрамору постепенно затихли.
Я отошла к окну, закрывая руками рот, чтобы не вырвался звук. Беззвучные слёзы заливали лицо, горячие и горькие, смешиваясь с остатками крови на губах. Они текли сами, против моей воли, как будто прорывая плотину, которую я только что пыталась выстроить изо льда и ярости.
Всё смешалось внутри в один сплошной, болезненный ком. Физическая боль от удара пульсировала в щеке, отдаваясь в висках. А под ней — другая боль, глубже, обширнее. Моральная. Боль от унижения. От того, что меня раздели и осмотрели, как вещь. От её пустого взгляда, от её пророчества, которое легло на душу ледяной плитой.
Моё утро, такое хрупкое и прекрасное, было разрушено в щепки. От того тёплого покоя, от его спящего лица, от моей смелой мысли о любви не осталось ничего.
Почему? Почему всё, что касается родителей, всегда заканчивается так? Унижением и «сглаживанием» углов? Мать срывается до криков и пощечин, отец приходит и «решает проблему» деловитым приказом, как убирают скандал с глаз долой. Никто не говорит. Никто не слушает. Никто не видит меня. Только моё тело — то, которое можно осмотреть. И моё поведение — то, которое можно скорректировать. «Подкрасься». «Я отвезу». «Не опаздывай».
Меня тошнит от этой лжи.
Мне нужно было... нужно было поговорить. Снова вернуть... то состояние. Покоя. Счастья. Ту хрупкую, тёплую реальность, которая существовала только там, где был он.
Я метнулась обратно на кухню, к столу, где лежал мой телефон. Пальцы дрожали, скользя по стеклу.
Возьми трубку. Пожалуйста, возьми трубку.
Гудки прекратились, но вместо его голоса в трубке ударил шум. Хаотичный, оглушительный. Глухие хлопки, похожие на выстрелы, но приглушённые. Крики — отрывистые, командные, нечеловеческие от напряжения. Я невольно съёжилась, прижимая телефон к уху так, что он врезался в кость.
— Блять, я тебе голову отрублю нахуй, 2-1! Шевелись!
Потом — резкий звук, будто телефон перехватили. Дыхание. Быстрое, хриплое. И затем его голос, обращённый уже ко мне, сменился в секунду.
— Малышка?
От одного этого слова у меня внутри всё оборвалось и сжалось одновременно. Слёзы, которые я сдерживала, хлынули с новой силой.
— Я тут... — я начала, голос сорвался на жалкий, детский шёпот. Как объяснить это? Как втиснуть свой маленький, постыдный домашний кошмар в тот мир выстрелов и его ярости? — М-мама... мама у-ударила меня... с-сначала раздела... п-потом...
На том конце провода на секунду воцарилась тишина, если не считать приглушённых ругательств и какого-то металлического скрежета на заднем плане.
— Что она сделала?
Я сглотнула ком в горле, вытирая тыльной стороной ладони мокрое от слёз и крови лицо.
— Она... — голос сорвался, но я заставила себя говорить, выталкивая слова через спазм. — Она сказала раздеться. Осматривала меня. Искала... я не знаю что. Потом я сказала, что не поеду в клинику, что сама решу... И она… ударила… по лицу. Кровь пошла из носа…
— Раздела, — повторил он. Не вопрос. Констатация. Его голос оставался всё таким же ровным и безжизненным. — Осматривала. Ударила.
Он произнёс эти слова так, будто заносил их в протокол. В список обвинений. И с каждым словом воздух в трубке, казалось, становился холоднее.
Я лишь продолжала всхлипывать, чувствуя, как мое временное спокойствие тает под напором нового страха. Не перед матерью, не перед завтрашней клиникой. Перед тем, что он сейчас сделает. И перед тем, что сейчас от меня потребуют.
— Я не хочу... — голос мой снова превратился в жалкий, детский шёпот, полный беспомощности. — Не хочу никуда ехать... Мне страшно, Коул. Мне так страшно...
На той стороне провода раздался резкий, сдавленный выдох. Потом — тихий, но чёткий звук, будто он что-то твёрдое поставил на место.
— Отец дома?
— Да... — прошептала я, вытирая ладонью остатки слёз. — Он увидел это, и помог остановить кровь. Отчитал маму, и она ушла... Он сейчас ждёт, чтобы отвести меня в университет.
Я произнесла это, и внутри снова сжалось. Университет. Лекции. Джессика с её холодным взглядом. Всё это казалось теперь такой далёкой, чужой жизнью. Похожей на тюремный двор для прогулок.