Я всегда знал, что я сильный человек. Меня предавали слишком часто, чтобы я не научился держать удар. И вот — очередное предательство, самое горькое. Прямо здесь, на моих руках, в моей мастерской.
Сквозь всхлипы, сквозь бесконечные ручьи моих собственных слёз, в моей дрожащей руке зажат скальпель. Я работаю под идеальную музыку — Бетховен, «Лунная соната». Её тягучие, меланхоличные звуки смешиваются с влажным хлюпаньем, с тупым стуком отделяемой плоти. Это дуэт. Дуэт моей боли и её наказания.
Я отрезаю её пальцы один за другим. Методично. Каждый щелчок кости — это такт в нашем с ней последнем танце. В моей ладони оказывается безымянный палец. Тот самый, на который я надел кольцо. На котором до сих пор блестит платина, уродливо контрастируя с синевой омертвевшей кожи.
— Всего этого могло и не быть, милая… — мой голос срывается, проходя сквозь спазмы в горле. Я подношу палец с кольцом к губам, целую его холодную кожу и аккуратно кладу на металлический стол.
Мой взгляд поднимается и цепляется за стоящую в углу колыбель. Я сделал её своими руками. Из тёмного дуба. Для Коула Мерсера Второго.
Часы бьют одиннадцать. Я заканчиваю. На столе остаётся лишь туловище. Без конечностей, без головы. Безликий, анонимный кусок мяса. Я беру в руки хирургический скальпель — тот самый, что я выкрал у Кертиса. Острый, как моя обида.
Кончик лезвия вонзается в брюшную полость. Я не режу — я снимаю. Слой за слоем. Кожа, жир, мышцы. Всё это лишнее. Всё это обёртка для главного. Кишечник, отвратительный, наполненный её последним обедом, с глухим шлёпком падает на пол, растекаясь зловонной лужей. И вот она.
Матка.
Маленькая, сморщенная, пустая. Бесплодная, как выжженная земля. Она кровоточит. Тихо, жалобно.
Я не могу сдержаться. Я прижимаю это тёплое, липкое мясо к своей щеке. Сметаю со стола её обезображенное туловище. Оно с грохотом падает в лужу кишок. Я достаю из чёрного пакета её голову. Волосы слиплись от крови, глаза закатились, рот приоткрыт в беззвучном крике.
И я падаю на колени посреди этого ада. Прижимаю к груди её голову и матку. Обнимаю их. Рыдаю. Надрывно, безутешно. Мои вопли сливаются с возвышенной музыкой Бетховена, создавая мерзкую, кощунственную какофонию. Симфонию моего одиночества, моей сломанной мечты и её ничтожной, утилизированной жизни.
Не знаю, сколько времени просидел на залитом кровью полу, вцепившись в это дерьмовое, ни на что не годное мясо. Когда внутренний визг наконец стих, в мастерской повисла та самая тишина, что звенит громче любого крика. Воздух был густым, как суп — пахло медью, дерьмом и чем-то острым, психиатрическим. Моим любимым парфюмом.
Я поднял голову. В заляпанном кровью скальпеле угадывалось моё ебаное отражение — рожа, будто через мясорубку прокрученная. Но сквозь всю эту кровавую херню я разглядел главное. Силу. Настоящую, выстраданную, выгрызенную из собственного нутра.
Поднялся. Суставы скрипели, спина гудела матом, но в голове — ясность, блять, кристальная. Как после семичасового десанта в ад. Глянул на месиво на полу. И знаете, что почувствовал? Не отвращение. Любопытство. Настоящего исследователя.
Вернулся к столу. Не убираться. Изучать.
Взял её матку — этот сморщенный, бесплодный пузырь — и сунул в банку с формалином. Поставил на полку. Рядом с засушенным цветком, который она когда-то, глупая, назвала «милым». Рядом с окровавленным платком той, чьё имя я даже не стал запоминать. Моя коллекция. Мои блядские трофеи.
Потом взялся за уборку. Это вам не шваброй трясти. Это был ритуал. Я аккуратно, с почти хирургической точностью, разложил её по пакетам. Как мясник на конвейере. Каждый кусок — в свой zip-lock, с биркой. «М.Р. – некондиция, репродуктивная система». Чётко, ясно, без эмоций.
И не было ни горя, ни злости. Одна сплошная, ледяная ясность. Маргарита не предатель. Она — неудачный эксперимент.
Под утро встал под ледяной душ. Смотрел, как вода смывает с кожи розовую пену. Видел своё тело — шрамы, мускулы, выносливая машина. Орудие. А в глазах... в глазах не осталось ничего человеческого. Одна воля.
Вышел, накинул халат и двинул в бар. Налил виски. Подошёл к панорамному окну. За ним — мой лес. Мои владения.
Поднял бокал.
«За опыт, — прошептал в тишину. — За пиздец, который делает нас сильнее. За новый старт».
Глотнул. Огонь по жилам, но внутри — вечная мерзлота. И это хорошо. Холод не даёт ошибаться.
Новая цель? Пока нет. Сначала — усовершенствовать метод. Переписать правила игры. Вербовка, воспитание, контроль... Всё нужно пересмотреть. Маргарита научила меня главному: нельзя давать им надежду. Нельзя позволять им думать, что они что-то значат.
Нужно создать идеальную систему. Такую, где любое неповиновение будет невозможно в принципе.
А уж когда система будет готова... тогда я найду новую. Идеальную. А пока... пока я буду наслаждаться тишиной. И планировать.
Ох, блять, как я люблю планировать.
ГЛАВА 7. ЧУВСТВО ДОЛГА
Кертис
"Не навреди"
— Гиппократ
— Поздравляю тебя, Ричардсон, ты заслужил это.
Голос моего научного руководителя, доктора Элмс — женщины, чье имя в академических кругах произносят с придыханием, — звучал тепло и по-матерински гордо. Она знала о моих... сложных обстоятельствах и всегда ценила моё упорство. В её руках лежал тот самый картон, свидетельство того, что годы в стенах этого университета прошли не зря.
Я принял диплом, ощутив под пальцами шероховатую фактуру обложки. Физически он был легким, но морально — тяжёлым, как свинец. Раскрыв его, я увидел строки, бьющие прямо в душу: Диплом с отличием. Степень доктора медицины по специальности «Психиатрия».
Моя улыбка вышла скромной, но на редкость искренней. В тот момент я верил в это всем сердцем.
— Спасибо, доктор Элмс. Это только начало.
— Да брось, Кертис, не скромничай! — Профессор Риззли, вечно краснолицый и громогласный, с силой хлопнул меня по плечу, едва не выбив драгоценную корочку из рук. — Ты людей насквозь видишь, парень! Такие, как ты, — на вес золота. Это не случайность, — он ткнул пальцем сначала в диплом, а потом мне в грудь. — Это дар.
Дар. Да. Тогда я верил и в это. Смотрел на эту бумажку, этот заслуженный трофей, выстраданный годами ночных бдений, сотнями часов зубрёжки, практикой в палатах среди сломленных духом, воющих от голосов в собственных головах. Тоннами книг и статей, написанных сухим, бездушным языком. Я видел в этом дипломе ключ. Ключ от всех замков, что люди вешают на свои души.
Я был готов спасать. Вытаскивать с самого дна.
— Сорок два...
Мой голос — хриплый выдох, разбивающий звенящую тишину просторной квартиры. Воздух здесь холодный, стерильный, пахнет остывшим металлом турника и одиночеством. С балкона тянется лёгкий сквозняк, но он не приносит облегчения, лишь заставляет моё потное тело покрываться мурашками.
— Сорок три...
Подтягивание даётся легче, чем гулкая пустота после боя. Легче, чем взгляд в остекленевшие глаза того, кого только что не стало. Мышцы спины тянутся и сжимаются, знакомое жжение — единственное, что кажется настоящим. Я чувствую, как напрягается каждый мускул, будто пытаясь сдержать что-то большее, чем вес собственного тела.
— Сорок четыре...
Когда-то я думал, что спасать — это про слова, про терпение, про то, чтобы слушать тишину между чужими фразами. Теперь я слушаю звенящую пустоту после выстрелов. И моё тело, каждый его жест, каждый рельеф — это уже не инструмент врача, а доспехи солдата. Доспехи, которые стали второй кожей.
— Сорок пять...
В зеркале напротив — отражение, которое я уже давно перестал узнавать. Не то чтобы чужое... просто другое. Плечи, которые могли бы нести больше, чем оружие. Руки, которые могли бы держать что-то хрупкое, не ломая. Но это «могли бы» осталось где-то там, за гранью выбора, который я сделал.