— Не заставляй меня просить дважды, Кейт, — моё предупреждение прозвучало тихо, но в нём звенела сталь лезвия, приставленного к горлу. — Ты сказала, что любишь меня. Любовь — это действие. Это служение. Это готовность принять всё, что исходит от своего господина. Даже если это больно. Особенно если это больно. Потому что через эту боль мы соединимся. Через унижение — очистимся.
Слеза скатилась по её щеке и упала на моё бедро, оставив тёплый, солёный след. Я не ослабил хватку в её волосах. Медленно, с невыразимым отвращением и покорностью, рождённой из абсолютного страха, она повиновалась. Её губы, холодные и дрожащие, коснулись головки, скользнули по напряжённому стволу. Движения были неумелыми, угловатыми, полными подавленных рвотных спазмов, когда кончик касался её нёба. Она делала это так, как делала бы всё в своей новой жизни — потому что иного выхода не было, потому что отказ означал не гнев, а ледяное, окончательное разочарование того, кто стал центром её вселенной.
Я наблюдал за этим, откинув голову, но не закрывая глаз. Я видел каждый её болезненный жест, каждый подавленный кашель. Я видел, как её плечи напрягались от усилия и отвращения, как её пальцы впивались в простыню. И в этой жалкой, унизительной картине была своя, извращённая красота. Красота тотального подчинения. Красота сломленного духа, выполняющего волю того, кто его сломал. Я направлял её движения, то надавливая на затылок, заставляя её принимать всю длину, пока её горло не сжималось в мучительном спазме, то позволяя ей отдышаться, наблюдая, как она, задыхаясь, смотрит на меня молящими, полными животного страха глазами.
— Хорошая девочка, — бормотал я, гладя её по голове. — Ты делаешь это так хорошо. Ты забираешь мою боль. Чувствуешь, как она уходит через тебя?
Она кивала, захлёбываясь, её губы и подбородок блестели от слюны и слёз, а дыхание стало хриплым, надтреснутым. Боль между её собственных ног, должно быть, пылала огнём, но сейчас она думала только о моей, вымышленной боли, которую должна была исцелить. Я позволил ощущениям нарастать, моё дыхание стало глубже, а рука в её волосах — твёрже, направляя её с новой, безжалостной интенсивностью. Наконец, с низким, сдавленным стоном, я достиг кульминации, удерживая её голову в неподвижности, вдавливая её лицо в себя, пока её гортань не затрепетала, пытаясь проглотить густую, солёную горечь, пока её тело не затряслось в новом приступе беззвучных рыданий, смешанных с рвотными позывами.
Я отпустил её. Она отпрянула, сгибаясь пополам, кашляя и давясь, а на простыне, рядом с уже бурыми пятнами вчерашней крови, расплылось свежее, молочно-белое пятно. Два слоя её посвящения в мою религию.
Я прижал её к себе, не обращая внимания на её состояние, прижал к своей всё ещё влажной плоти, гладя её по волосам, целуя макушку.
— Всё кончено, — прошептал я ей в волосы. — Боль ушла. Ты её забрала. Ты моя маленькая спасительница. Моя совершенная, чистая девочка.
И она, обессиленная, опустошённая, запачканная, обвила мою шею руками и прижалась ко мне, всхлипывая, цепляясь за единственную опору в рухнувшем мире.
Внизу, за дверью, я знал, стоял Кертис. Он слышал. Он всё понимал. И его молчание в эту минуту было для меня слаще любого триумфа.