И за это слово я был немедленно наказан. Не криком. Девичьими слезами. Тихими, беззвучными, которые текли по её грязным щекам и капали на моё сиденье. Она даже не рыдала. Она просто плакала, сгорбившись, как будто это единственное, что ей оставалось. Мои навыки эмпата, выточенные годами в кабинетах и полевых госпиталях, явно сдохли. Засохли и отвалились где-то между Коулом и её пьяным признанием. Я пытался вести диалог с накуренной, истеричной девчонкой.
— Вы не понимаете меня! Только осуждаете! — её голос был полон той хриплой, беспомощной обиды, против которой любая логика бессильна. — А на мне ведь такая ответственность! Я староста в своей группе, отличница, капитан… У меня тоже бывают тяжёлые дни! Мать снюхалась с каким-то ещё одним военным, теперь строит меня, мотается к нему в часть! А если… если в универе узнают, что я…
Она не договорила, задохнувшись от новых слёз. Шмыгала носом, вытирая лицо рукавом куртки, оставляя на ткани тёмные разводы от туши. В её монологе не было больше ни наше ЧВК, ни намёков на расследование.
Была голая, подростковая драма: давление ожиданий, предательство дома, страх падения с того пьедестала, на который её возвели. И самое ужасное — я понял, что это правда. Не вся, конечно. Но та часть, что заставила её напиться и искать спасения у первого попавшегося взрослого, который показался ей… сильным. Или опасным. Или и тем, и другим.
Внутри боролись два человека. Оперативник видел в её слезах слабость, уязвимость, которую можно использовать, чтобы окончательно загнать её обратно в её клетку и заставить забыть всё лишнее.
Тот, кем я был раньше — врач, психолог — видел пациента. Травмированного, запутавшегося, нуждающегося в помощи. И где-то в самой глубине, под всеми этими слоями, копошилось что-то ещё. Что-то, что отозвалось на её фразу «ещё одним военным». На этот горький, знакомый вкус семейного предательства, прикрытого формой и погонами.
— Два часа спишь, — сказал я, и голос мой снова стал плоским, дистанцированным, как будто я отдавал приказ новобранцу. — Потом я вызываю тебе такси и отправляю домой. Без сцен. Если спросят — скажешь, что ночевала у подруги. Поняла?
Она не ответила, только кивнула, уткнувшись лицом в колени. Согласие было безропотным, обессиленным. Хорошо. Именно этого я и хотел — сломить сопротивление, превратить её из опасной, непредсказуемой угрозы в пассивный объект, который нужно лишь доставить в точку Б.
Я тронулся с места, уже зная куда ехать. Не к себе. Ни в коем случае. Но у меня было на примете пару «безопасных домов» — квартир, которые Specter Corps использовала для временного размещения персонала или контактов. Одна из них должна была быть свободна. Безликая, чистая, с минимальной мебелью и хорошими замками. Идеальное место, чтобы запереть проблему на несколько часов.
Её плачь стих, сменившись тяжёлым, неглубоким дыханием. Она, кажется, начала проваливаться в сон или в наркотический ступор. Я периодически бросал на неё взгляд, следя, чтобы она не начала задыхаться или её не стошнило.
Я припарковался в тёмном дворе и потянулся к бардачку, где среди прочего хлама лежала связка ключей от «безопасных домов». Металл звякнул о металл с тихим, чистым звуком.
— У вас… столько квартир? — её голос прозвучал прямо у меня за спиной. Не сонный, не заплетающийся. Настороженный. Слишком трезвый для того состояния, в котором она была полчаса назад.
Я замер на полпути, ключи в руке. Свет от уличного фонаря падал на них, освещая десяток почти одинаковых ключей и несколько электронных брелоков. Да, это выглядело подозрительно. Как у консьержа или… у того, кому нужно много мест, где можно быстро исчезнуть.
Я медленно повернул голову и встретился с её взглядом. Слёз уже не было. Была усталость, опустошение, но и та самая острая, аналитическая искорка, которая заставила её копать информацию о Specter Corps. Она наблюдала. Делала выводы.
— Не твоё дело, Майер, — сказал я ровно, отсекая тему. — Это служебное жильё. Иногда нужно разместить приезжих специалистов или студентов по обмену. — Ложь была гладкой, привычной, как вторая кожа. Я выбрал один ключ, остальные швырнул обратно в бардачок и захлопнул его. — Ты поспишь здесь пару часов.
Я вышел из машины, обошел её и открыл её дверь. Она не двигалась, смотря на темный подъезд.
— Я не хочу туда, — прошептала она. — Это выглядит… жутко.
«Жутко» было мягко сказано. Дом был старым, подъезд темным, а наша «квартира» — каменным мешком без души. Но это и было нужно.
— Выбор, как я уже сказал, ограничен, — напомнил я, не проявляя ни капли сочувствия. — Или здесь, или в приёмном покое с объяснениями для матери.
Она сжала губы, но, в конце концов, неуклюже выбралась из машины, пошатываясь. Я взял её под локоть — жест скорее функциональный, чем поддерживающий, — и повёл к подъезду. Её тело было напряжённым, но она не сопротивлялась.
Я толкнул дверь, впуская её в темноту холодного подъезда. Каждый наш шаг сейчас был не просто утилизацией проблемы. Это было построение новой, ещё более хрупкой и опасной легенды. И я чувствовал, как под её пристальным взглядом эта легенда уже даёт трещины.
Внутри — обычная двухкомнатная квартира. Всё для жилья, но без изысков: бежевые стены, стандартная мебель из дешёвого ДСП, пластиковые окна с жалюзи. Ни фотографий, ни безделушек. Как выставочный образец «жилья». Пустота давила сильнее, чем бардак.
Я защёлкнул дверь, повернув ключ два раза.
Джессика стояла, пошатываясь, посреди гостиной. Она обвела взглядом стены, окна, пустой коридор, ведущий в спальню. Её лицо, ещё мокрое от слёз, исказилось новой гримасой — не страха, а какого-то пьяного, тоскливого разочарования.
— К-кошмар, — прошептала она, и её голос снова стал детским, обиженным. — Здесь… здесь никто не живёт.
— Так и задумано, — отрезал я, не вдаваясь в объяснения. — Иди в ту комнату.
Я показал на дверь слева. Она не двинулась с места, а снова уставилась на меня. Но теперь её взгляд был не острым, а мутным, плавающим. Травка и алкоголь снова брали своё, откатывая её из состояния паники в состояние тяжёлой, замедленной отрешённости.
— Вы же не… не оставите меня одну здесь? — её голос дрогнул, в нём снова заплелась та же детская, липкая паника, что и в машине. Она обхватила себя руками, будто в этой пустой, безликой коробке было холодно.
Оставлю. Потому что сорвусь. — мысль проскочила быстрой, откровенной искрой. Если я останусь здесь, в этой давящей тишине, с её запахом страха, алкоголя и чего-то ещё — молодости, наглости, беспомощности — я не отвечаю за себя.
Потому что я был слишком долго под влиянием Коула. Слишком долго дышал воздухом, где сила — это право, а слабость — добыча. Где всё делится на своё и чужое, и своё можно брать. Где желание обладать женщиной не прячется за цветами и ужинами, а ходит голым и зубастым, как зверь.
И прямо сейчас передо мной — оплот греха в короткой юбке. Растрёпанная, пьяная, жалкая. И от этого — невыносимо живая. Та, из-за которой во мне проснулось это давно забытое, закопанное под тоннами долга и вины. Желание. Не защитить. Не спасти. Обладать. Взять. Заткнуть ею ту черноту, что копилась внутри годами. Схватить эти взъерошенные рыжие волосы, пригнуть к земле, заставить замолчать этот вызывающий рот чем-то другим. Утвердиться в своей силе над её слабостью.
Это был не просто импульс. Это был рёв зверя, которого я годами держал на цепи. И цепь трещала по швам.
Я резко отвернулся, чтобы не видеть её. Уперся взглядом в белую стену, в крошечную трещину в штукатурке. Сконцентрировался на ней. На физическом ощущении пола под ногами. На звуке своего собственного дыхания, которое я заставил стать ровным и глубоким, как перед выстрелом.
— Я буду за дверью, — сказал я голосом, в котором не дрогнуло ни единой нотки. Он прозвучал плоским, металлическим, как будто его издавал автомат. — Спи. Это приказ.