Дверь сразу же закрыли, скрежетнул тяжёлый засов. «Повар» и охранник сразу же поехали в обратную сторону — моя камера была последней и больше им тут делать было нечего. Что там дальше по коридору я пока ещё не узнал.
Я прислушался, хмыкнул. Подошёл ближе, скептически осмотрел содержимое выданного мне ужина.
В миске лежала комковатая, переваренная масса крупно помолотого бурого риса, в которую небрежно, словно в порыве отвращения, оказались вдавлены мелкие кусочки темного, жилистого мяса. От этого варева шел тяжелый, сладковатый пар, отдававший нотками кардамона и чего-то неопознанного и даже неприятного. Наверняка это сделано для того, чтобы заглушить иной запах еды, которая уже начинала портиться. Сказать, что это пахло — значит, ничего не сказать. Оно заметно воняло, но если вдуматься, разве была какая-то альтернатива? Кушать-то хочется. А с ослабевшим от голода организмом боец совсем не боец.
Жидкость в кружке оказалась не крепким холодным чаем, очень плохого качества. Естественно без сахара.
Рядом лежал кусок серой, потрескавшейся лепешки, которая уже пару дней как превратилась в натуральный сухарь — зубы поломать можно.
Это был не ужин. Это была порция «топлива» для завтрашней бойни, унизительная и необходимая. Главное, чтобы «куклы» не сдохли от голода раньше времени, а вкусовые качества готового блюда повара явно не волновали от слова совсем.
Вилки не было, только гнутая ложка из толстого алюминия — угадывалось влияние СССР. При массовом производстве, в результате чьего-то бесценного мнения, ложек получилось во много раз больше, чем вилок и найти их теперь можно было по всему миру.
Голод давно уже давал о себе знать. Желудок урчал, кряхтел, подвывал. Я ведь еще и не завтракал, что уж там про обед или ужин говорить⁈ И несмотря на это, употреблять в пищу вот это совсем не хотелось. Однако прислушавшись, я понял — все остальные товарищи вокруг принялись за ужин без возражений. Значит, подобное здесь в норме.
Я был новичком здесь, а остальные, с разным сроком пребывания тут, уже уяснили, либо так, либо голодай. Но надолго ли тебя хватит⁈
Армейская служба за много лет научила меня не думать о вкусном. Еда для разведчика — лишь средство восполнить запас потраченной организмом энергии. Я не замечал ранее подобного, как-то все было условно.
Взял ложку, перемешал. И принялся за дело. Оказалось не так уж и дурно — я много чего пережил, много где был. Бывало приходилось есть и не такое. Хотя, нормальный гражданский человек увидев это, возмутился бы со словами: Куда уж хуже⁈
Я ел механически, работал челюстями, при этом почти не чувствуя вкуса. Тем не менее, на автомате заставлял себя глотать каждый липкий, противный комок. Это был акт поддержания существования, не более. К этому готов не каждый, чтобы прийти к такому, нужна серьезная воля. И крепкая психика.
Снаружи, из соседних камер, доносились такие же звуки — звяканье мисок, приглушенные голоса. Из соседней камеры слева, донёсся низкий, хриплый голос, прерываемый коротким кашлем:
— Эй, новенький! Как тебе здешнее меню?
— Привыкнуть можно.
— Это еще по-божески. Вот месяц назад, слышал, одну вареную пшеницу с кукурузой давали, пока один из их «курсантов» не подавился бараньим ребром. Ребро-то, поговаривают, человеческим оказалось.
Раздался хриплый смех. Несколько человек его поддержало. Шутка не смешная, но вполне могла бы оказаться правдой.
Я медленно прислонился к холодной, шершавой стене, к узкой щели у самого пола, откуда доносился голос.
— А что за «не по-божески»-то бывает? — тихо спросил я, глядя на свои потрескавшиеся, покрытые засохшей грязью пальцы.
Сосед флегматично, беззвучно хмыкнул. Я даже не знал, как его зовут. Однако в его голосе ощущалась не только насмешка, но и горькая, выстраданная апатия.
— Да всякое. Сегодня ты с людьми дрался, это так, разминка. Завтра, глядишь, на «охоту» выведут. В горы. Снайпер с дальнобойной винтовкой, а ты — дикий кабан. Беги, прячься за камни, молись. Правила простые — если выстрелял боезапас и не убил, считай, живешь до следующего раза. Иногда просто стенку для стрельбы из нас делают — наденешь их новый бронежилет, встанешь к стене, а они с разных дистанций палят, смотрят, пробьет или нет. Каски свои на нас испытывают. Оружие новое, чтоб отдачу и кучность почувствовали. Мы тут… — он сделал паузу, подбирая слово, — Живые манекены. «Куклы», блин. Меня Семеном, кстати, звать. Ты кто такой?
— Максим. Прапорщик. — автоматически ответил я, по старой, армейской привычке. Информацию исказил, конечно же. А фамилии тут никого не интересовали.
— Держись, Максим. Главное — не показывай им свою боль. Не дай услышать свой стон. Они только этого и ждут. А так… какой-никакой, но шанс есть. Как спичка в стогу сена, но есть.
Наш шепот разрезал резкий, злой окрик охранника, проходившего по коридору. Он что-то прокричал на своем языке и с силой ударил прикладом автомата по нашей общей решетке. Дребезжащий, звенящий звук на секунду заполнил камеру. Мы замолчали.
Вскоре свет в коридоре погас, погрузив камеру в густую, почти осязаемую тьму, которую лишь изредка прорезали скользящие лучи прожекторов с вышек. Они ползали по стенам, проникали через окошки внутрь камер. Туда-сюда, туда-сюда.
Я решительно снял с себя пропахнувшие потом и здешним запахом лохмотья, свернул в жесткий, неудобный валик и подложил под голову. Матрас вонял старыми тряпками, плесенью и отчаянием многих таких же, как и я сам. Сон приходил тяжелыми, обрывистыми провалами, в которых песок арены смешивался с ледяным ветром афганских высот и ледяным взглядом Кикотя. К нему тоже нужно было привыкать…
Нас подняли затемно, когда небо на востоке было еще густо-черным, и лишь тонкая, бритвенная полоска света резала горизонт. Металлический лязг замка, грубые пинки в бок.
— Подъем! — доносилось на ломанном русском. — На воду, шакалы! Быстро!
Нас, понурых и спящих на ходу, построили в колонну и под усиленным конвоем, с собакой, рычащей на натянутом поводке, повели по пыльной, утоптанной тропе к небольшому, заиленному озерцу. Вода в нем была очень холодной.
Охрана стояла по периметру, злая, замерзшая, с пальцами на спусковых крючках автоматов, словно мы, обессиленные и полуголые, могли ринуться в атаку. Мылись мы быстро, окунаясь с головой в леденящую воду, сдирая с себя грязь вчерашнего побоища. Холод обжигал кожу, на секунду возвращая ясность мыслей, прогоняя тяжелый морок сна.
На обратном пути, в суматохе построения, я на шаг оказался рядом с Кикотем. Он шел, глядя прямо перед собой, его исхудавшее лицо было непроницаемой маской, но в напряженных мышцах челюсти читалась та же ярость, что клокотала и во мне.
— Думаешь о том же, о чем и я? — тихо, не глядя на меня, бросил он, почти не шевеля губами.
— Если ты о том, чтобы превратить эту помойку в братскую могилу для этих ублюдов, то да, — так же тихо, сквозь зубы, ответил я. — Только разумно ли это делать сейчас? Условия пока еще не те!
— Побег вполне возможен, — его слова были обдуманными, выверенными, как строчки в служебной записке. — Но не сейчас. И не здесь. Нужен подходящий момент. Хаос. Пожар. Не знаю, что-то важное. Сейчас они начеку, как сторожевые псы. Любая попытка — это красивое самоубийство.
Больше мы не смогли обменяться ни словом. Его холодный, аналитический цинизм был как удар нашатыря — резкий, неприятный, но возвращающий к реальности. Он был прав. Мы были скотом рядом с бойней, а любая попытка вырваться сейчас лишь ускорила бы развязку.
На завтрак снова была каша — на этот раз из какого-то неопределенного зерна, серо-зеленая, безвкусная, и кусок того же темного, плохо проваренного мяса с жилами. Мне достался с костью.
— Эй, я вам что, собака? — рявкнул я, но ответом была тишина.
— Берегись костей, — мрачно пошутил кто-то из наших, — а то вдруг у них тут и впрямь, как собака станешь. У них тут это в порядке вещей.
Аппетита не было, но я снова, через силу, заставил себя проглотить все, превращая еду в топливо для ненависти, в энергию, которая однажды должна была вырваться наружу.