Ответили почти сразу. Три выстрела грянули одновременно. Пули просвистели где-то в стороне — стрелять вслепую, ориентируясь только на вспышки, дело неблагодарное, уметь надо. Я откатился в темноту и затаился.
— Аллаху Акбар! — заорал я, вжимаясь в землю.
— Горцы! — раздался испуганный крик. — Нас окружают!
Послышалась суматоха, топот, ржание перепуганных лошадей. Они спешно собирались, и вскоре топот копыт стал удаляться. Похоже, удирали, побросав часть вещей. Идиоты, ноги лошадям точно переломают.
Я лежал в траве и пытался перевести дух. Тело после перемещения двух людей еще не пришло в себя, в голове шумело. Из носа сочилась кровь. Но главное — они ушли. Вопрос только, надолго ли.
С первыми предрассветными сумерками я поспешил к брошенному лагерю. Картина маслом: удирали так поспешно, что побросали половину снаряжения. Палатка Жирновского колыхалась на ветру. Я подошел и присвистнул. Возле палатки — две добротные седельные сумы с провиантом: сало, сухари, крупа, чай, сухофрукты, что-то еще; рядом две фляги, обтянутые сукном — одна с водой, другая с водкой. В палатке — два одеяла и сумка. В ней — серебряный портсигар, кошелек с 40 рублями серебром и 75 бумажными ассигнациями, перевязанными лентой. Но самой нужной находкой для меня оказалась тяжелая кобура: внутри — револьвер системы Лефоше, шестизарядный, с латунной рамкой и деревянной рукоятью. В отдельном мешочке — пригоршня штифтовых патронов с латунными гильзами, аккуратно перевязанных тряпицей. Пересчитал — тридцать два. Неплохой трофей, как ни крути.
В лагере остался котелок и еще несколько торб, но, решив осмотреть все потом, я просто дотрагивался до вещей и убирал их в сундук. В какой-то момент, когда решил отправить туда седло, вдруг почувствовал, что не могу — будто силы иссякли. Голова закружилась снова. Видимо, это предел, которого прежде не достигал. Решил завершать — кто знает, когда сюда доберутся казаки из Пятигорска. А в том, что Жирновский поднимет шум, сославшись на нападение горцев, я не сомневался. Разъезд пришлют обязательно.
И вот здесь для меня была опасность: если попадутся хорошие следопыты, поймут, что здесь работал один человек, и по следу попробуют выйти на меня. Значит, нужно было срочно убираться и как-то замести следы.
Остановился у брошенной палатки. Она уже не влезет в мой сундук, а вытаскивать здесь Еремея и Прохора совсем не с руки. Отрезал большие куски материи, обмотал ими подошвы сапог, чтобы после меня не оставались четкие следы. Плохо, что раньше об этом не подумал, но что уж теперь. Взял кусок побольше с собой и, стараясь не оставлять следов, направился к месту стоянки. Проделал то же самое с копытами лошади. Она нервничала, фыркала, но позволила обмотать ноги грубой тканью. Теперь ее шаг стал почти бесшумным, а следы — почти неузнаваемыми.
На небе уже светлело, пора было валить. Верхом ехать не стал, двинул в сторону от тракта. Старался выбирать дорогу более каменистую, чтобы не оставлять следов и вмятин на мягкой земле.
Через пару верст наткнулся на мелкую, быструю речушку. Спустился в холодную воду вместе с лошадью и направился вверх по течению. Шли так примерно версты две, может, больше. Солнце уже поднялось над горизонтом, от воды было довольно зябко. Остановился, дал лошади передых, сам напился. Надеюсь, сейчас уже достаточно спутал следы возможным преследователям. Да и появятся они на месте бывшего лагеря не раньше, чем сегодня к ночи, если вообще появятся.
Вывел лошадь на каменистый берег, снял с ее копыт и со своих ног тряпки. Вскочил в седло и поехал дальше, делая широкую петлю, чтобы выйти к тракту как можно дальше от того проклятого места.
На дорогу выбрался только ближе к вечеру. Солнце уже клонилось к закату, отбрасывая длинные тени. Впереди виднелся небольшой, но густой перелесок. Решил, что это подходящее место для ночлега. Мысли путались, тело ныло и требовало отдыха.
* * *
До Волынской добрался только к вечеру. Двигался по тракту, сверяясь с обрывками памяти Гришки. На повороте дороги, уходящей в низину, заметил две фигуры. Сперва подумал — пастух с ребенком. Но, подъехав ближе, разглядел молодую женщину, по сути — девушку, лет двадцати, не больше.
Шла она медленно, спотыкаясь, будто ноги ее еле держали. В одной руке тащила узелок, в другой — девчушку лет трех, что тихо хныкала от усталости.
Одежда на ней — простая, крестьянская, да и та вся в пыли и потеках. Косынка сбилась, из-под нее выбивались спутанные пряди волос. Лицо смуглое, исцарапанное ветками. Глаза — серо-зеленые, усталые, смотрели прямо.
Она остановилась, глядя, как я слезаю с коня.
— Не бойтесь, — сказал я, придерживая повод. — Что случилось?
Она помедлила, словно решая, говорить ли. Потом опустила взгляд и глухо ответила:
— Мы с переселенцами шли… из-под Воронежа. На Кавказ ехали, да горцы напали ночью. Мужиков почти всех порубили. Женщин увели… да я с дитем успела в овраг скатиться. Потом шли… куда глаза глядят. — Голос дрогнул, но она быстро взяла себя в руки. — Третий день уж как бредем…
Девочка уткнулась в ее юбку и, подняв голову, глянула на меня — серыми глазами матери, только чище. На босых ножках — пыль и царапины.
Я незаметно достал из сундука флягу, делая вид, что копаюсь в седельной сумке, и протянул ей. Девушка благодарно кивнула, напоила ребенка, потом сама сделала большой глоток.
— Садись, — сказал я, подавая ей руку. — Дальше верхом поедете. Тут до Волынской не больше трех верст. Там разберемся.
Она хотела что-то сказать, но потом лишь кивнула. Когда я подсаживал ее на седло, от волос пахнуло сухим сеном и дымом. Девчонку она посадила впереди себя, прижав к груди.
— Держись крепче, милая, — шепнула дочке.
Мы тронулись шагом, сам я шел рядом — не стал над лошадкой издеваться.
Станица показалась, когда дорога спустилась к речке. Сначала — крыши, кое-где целые, кое-где почерневшие. Над некоторыми хатами вился дым — люди печи топили, видать. Но между ними чернели пепелища. Каждая третья хата, считай, сгорела дотла: только обугленные балки да печные трубы торчали. Стены мазанок еще держались — глина не горит, только чернеет. Было тихо. Ветер гнал по улице пыль с пеплом, гудел в разбитых ставнях.
Слева — огороды. Где-то виднелись свежие грядки, а рядом — бурьян по пояс. Кто-то успел вернуться, а кто-то — нет. У колодца валялись брошенные ведра. На заборе висел детский кафтан, обгоревший с одного краю.
На перекрестке стояла церковь с покосившимся крестом. Возле нее копошились несколько казаков, молча таскали бревна.
Мы поехали дальше по главной улице. Жилые дома чередовались со сгоревшими.
Когда показался тот дом, что в памяти Гришки был родным, у меня внутри что-то сжалось. Крыша провалилась, стены почернели. Печь одиноко стояла посреди пепелища.
Я подошел ближе. Под ногой что-то хрустнуло — оказалась обгоревшая деревянная ложка. Стоял и смотрел на сгоревшие стены. Только печь еще держалась, будто ждала, что кто-то вернется и снова растопит ее.
За хатой увидел сарай, уцелевший чудом — видно, ветер переменился, и огонь пошел в другую сторону. Крыша цела, только доски почернели от дыма. Привязал коня к плетню, подошел к двери. Она держалась на одной петле. Толкнул осторожно, будто боялся потревожить кого-то.
Внутри пахло дымом, прелой соломой и какими-то лекарственными травами. Свет пробивался через щель под крышей, полосой падал на лежанку у стены.
На грубо сколоченных досках лежал старик. Худой, жилистый. Руки — кожа да кости. Лицо в морщинах, губы потрескались. Густые седые усы и редкая борода клином спускались к груди. На голове повязка, пропитавшаяся засохшей кровью.
Я замер у порога. Сердце стукнуло раз, другой. Этого старика я уже видел. Только в другой жизни, в своей прошлой, в будущем. В той же станице, но разрушенной временем, а не огнем. Там он умирал на моих глазах, и, похоже, именно по его воле я оказался в этом времени и в новом, молодом теле. Теперь он лежал передо мной.