Я не помню, как научился тому, что сейчас делаю. Наверное, видел когда-то в фильме, читал, где-то краем уха услышал, но сейчас не до теории. Мама молчит, сжимая губы, и я слышу только собственное дыхание, высокое и режущее. Я наклоняюсь, слушаю дыхание, пальцы ищут сонную артерию — ничего. Холод рук по коже, и в голове вспыхивает паника: *не дышит, нет пульса*.
Я выкрикиваю маме, чтобы она звонила в скорую и торопила их. Она кивает, коленки подкашиваются, телефон выскальзывает, убегает. Знакомый, дрожащий голос диспетчера в трубке — «скорая в пути, подождите ещё немного, не вешайте трубку» — но слова теряют четкость, как будто я смотрю всё это через мутное стекло.
Я ставлю ладони на грудь отца, одну поверх другой, и начинаю надавливать. Непрямой массаж сердца — слова звучат в голове чужим эхом. Я опираюсь всем весом, считая в голове: *раз-два-три-четыре…* Руки болят через секунды, но я не могу остановиться. Пальцы впиваются в рубцы на его груди, кожа сухая, словно пергамент. Каждым толчком я пытаюсь вернуть в тело тот звук, тот ритм, который есть в жизни — чтобы сердце снова загремело, как молоток в кузнице, чтобы он снова выругался, когда суп остынет.
Вода брызжет на плитку, мама бормочет молитву, и мне кажется, что время растягивается в тянущуюся ленту. Я не веду счет вслух — счёт в голове — это единственное, что держит меня от полного провала. Я чувствую, как сухожилия рук кричат от усталости, а голова кружится от недостатка кислорода и адреналина. Но каждая секунда тут — как спасённая минута.
Через нескончаемо долгие пять, семь? — не знаю — минут появляется звук сирены, от которого сердце внутри меня будто подпрыгивает. В дверь врывается бригада скорой помощи, двое мужчин в зелёных куртках почти одновременно оценивают ситуацию, их движения уверенные, быстрые. Они берут мой круг из рук, коротко спрашивают, кто я, что случилось. Я издаю какой-то сбивчивый набор слов, и они сразу включаются в работу.
Один — подготавливает дефибриллятор, другой — распахивает пакет с трубками, третий — контролирует дыхание. Я стою в стороне, дрожу и смотрю, как они действуют, будто наблюдаю за чужой жизнью, за тем, что делают персонажи на другом конце экрана. Родные руки отодвигаются, и я чувствую, как будто кто-то отнял у меня право быть героем реальности. Это странное, горькое ощущение — я, который только что призывал трехголового стража из преисподней, сейчас стою прижатый к стене, пока профессионалы борются за отца.
— Мышцы дрожат? — спрашивает один из медиков, и его голос сухой и ровный, как инструмент. — Держался?
— Да, — выдавливаю я. — Делал… всё, что мог.
Они подключают папу к кислороду, клеят электроды, бьют разряд — и в этот момент я не могу понять, то ли надеюсь, то ли уже не верю. Сердце в моей груди скачет так, что кажется, сейчас вырвется наружу. Звуки в ванной — издаваемые аппаратами — становятся единым оркестром: писк, шипение, ровный монотонный тон. Потом — не знаю откуда — слышится слабый вдох, а потом второй. Работы еще куча: надо ввести препараты, следить за давлением, но тот первый вдох — как маленькая корона над всем моим миром.
Они приливают кислород в его рот, сжимают сосуды, и наконец один из медиков, слегка выдохнув, говорит нам, что «на борту стабильно». Они просят меня и маму надеть что-то, рассказать что к чему, и — быстро — везут его в машину. Я хватаюсь за сумку, которая ещё пахнет игрой и парой энергетиков, и следую за ними на улицу. Бросаю сумку в салон кареты, сажусь рядом, и машина рвется вперёд под воющий сиреной.
В машине всё другое: небо пролетает за окнами, лампы тянутся яркими полосами, и я вдруг ощущаю, как физически устаю: руки, что держали грудь отца, затекли, и ещё где-то в самых глубинах — сердце у меня снова скачет. Одновременно с этим — чувство отключенного субъективного наблюдателя: я присутствую и одновременно смотрю со стороны. Парамедики говорят тихими фразами: «давление держится», «рефлекторно открывает глаза», «на ЭКГ — изменения», «внутривенно — адреналин». Слова, которые для них рабочие, для меня — как град ударов: каждый термин — это кусок реальности, которую надо пережить.
В больнице коридоры длинные и холодные. Ночная жизнь медицинского учреждения — это запах чистоты и железа, приглушённые шаги и свет, который не знает времени суток. Нас направляют в приёмный покой, где быстрым, жёстким голосом задают вопросы: аллергии, лекарства, хронические болезни. Мама, вся стискивая пальцы в платок, говорит поспешно и бессвязно, а мне кажется, что я слышу слова как будто из-под воды.
Потом начинается ожидание. Ожидание — это отдельная физическая боль, как будто кто-то подтачивает тебя по капле. Я сажусь на холодный стул в коридоре, и мир вокруг превращается в медленно движущуюся картинку: люди проходят мимо, кто-то убирает тележку, тётя на рецепции морщит лоб над бумагами. Пробуждает немного сообщение от Милы, она спрашивает, все ли со мной хорошо и просит перезвонить.
Я стараюсь вспомнить, как вообще, черт подери, это делается. Мне очень нужно предупредить Милу, но пальцы дрожат на кнопках телефона. Наконец набираю её — и в диалоге коротко и без фантазий говорю правду.
«Мила… отец… скорую… в больнице», — слова вырываются без прикрас. Я слышу, как она глубоко вздыхает в трубке, ее голос мягок, как всегда, но сейчас в нем что-то железное, поддерживающее.
— Слушай, — говорит она, — не торопись возвращаться в игру. Я всё здесь держу, «Антигерои» в порядке. Марина со Стасом руководят, всё под контролем. Ты — иди, будь с родителями. На нас никто так и не нападает, так что отпусти пока. Я приеду, если нужно.
Я хочу возразить, что у нас и в игре сейчас война — и правда, через полчаса может случиться нападение, и Цербер по сути ещё не стал нашим живым оплотом, но слова теряются. Мама рядом, она смотрит на меня глазами, в которых ровно столько же ужаса, что и у меня, и я понимаю — выбор я сделал моментально. *Реальный отец > виртуальная крепость.* Это не выбирается, это срабатывает автоматически.
Мы сидим молча. Я отвечаю коротко, что всё будет, что она пусть держит связь. Мила шлёт маленькую эмодзи-палец вверх и пару фраз утешения, которые действуют на меня как теплая грелка в стужу. Это странное утешение, когда кто-то, с кем ты рубился на сотне рейдов в одном мире, вдруг становится тихим берегом в этом. «Игры подождут» — она пишет. Я отвечаю «ок», и экран гаснет, но её слова ещё тёплые.
Часы тянутся долго, и каждый шаг из приёма в хирургическое отделение кажется пробегом по натянутому проволочному канату. Наконец входит врач с выцветшей бейдж-карточкой и смотрит на нас усталыми глазами. Его слова коротки, но каждая из них тяжела: «Несколько инфарктов недавно. Он не обращался за помощью, симптомы были, но он игнорировал. Это осложняет ситуацию. Мы смогли восстановить сердечную деятельность, но состояние серьёзное. Реабилитация займёт время, возможны осложнения. Будет нужен контроль в кардиологическом отделении».
Слово «несколько» звучит как приговор — как если бы моя родная жизнь была исписана пунктами в медицинской карте, и я не успел помочь раньше. Мама закрывает лицо руками, её дыхание сбивается, она шмыгает носом и говорит, будто пытаясь убедить себя и нас: «Я… он не говорил. Это так внезапно».
Я не могу не думать, сколько раз он списывал головные боли на усталость, как часто откладывал поход к врачу, как гордо и упрямо жил в своем маленьком мире, где он был сам себе врачом и судьей. Воспоминания об его стойкости и упрямстве сейчас режут сильнее всякой правды.
Некоторое время спустя папу переводят в палату интенсивной терапии. Я стою у стеклянной двери, и то, что вижу, как в раме — это оболочка человека: трубки, капельницы, монитор с цифрами, и он — такой хрупкий, с закрытыми глазами, но в то же время удивительно мирный. Когда он открывает глаза на секунду, я подхожу, беру за руку — она тёплая и липкая от лекарств. Он шевелит губами и шепчет что-то, голос хриплый и слабый:
— Дима… извини… — слова еле различимы. — За все… что говорил тебе…