Это усложненное отношение к Пушкину было не жаждой славы, не уязвленным самолюбием,[111] но подлинной трагедией неизбежности совпадения с Пушкиным в творческих поисках. Но все это касалось больших жанров. В мелких жанрах Баратынский шел своим путем, без оглядок на Пушкина.
«Освобождение»
Все годы, проведенные в Финляндии, Баратынский и его друзья неустанно хлопочут о снятии с него наказания. «Офицерский чин не скоро мне дался, несмотря на некоторые протекции» – рассказывал Баратынский[112] «Один раз меня поставили на часы во дворец во время пребывания в нем покойного государя императора Александра Павловича. Видно, ему доложили, кто стоит на часах: он подошел ко мне, спросил фамилию, потрепал по плечу и изволил ласково сказать: „Послужи!“ В другой раз, когда у одного вельможи умер единственный сын и государь соблаговолил навестить огорченного отца, то последний стал просить государя возвратить ему сына прощением меня; государь опять милостиво изволил отозваться: „Рано, пусть еще немного послужит“».
Еще в 1821 г. Баратынский пытается через жену Лутковского искать протекции к производству в прапорщики у С. С. Уварова. Он просит «его превосходительство» «возвратить его обществу и семейству, отдать ему самобытность, без которой гибнет душевная деятельность, одним словом: воскресить мертвого». «Всё это Вы сделаете, – добавляет он, – всё это вам возможно сделать» (письмо от 12 марта 1821 г.).[113] Уваров не захотел или не смог ничего сделать. Усиленно хлопотали за Баратынского в Петербурге Жуковский и Тургенев. В 1824 г. для Жуковского Баратынский специально составил историю своего проступка в корпусе (см. выше), которая была переслана Жуковским к министру народного просвещения кн. А. Н. Голицыну. Голицын докладывал о Баратынском Александру I, но прощения не последовало.
Отказ ужасно подействовал на Баратынского, чувствовавшего свое положение особенно трудным и неприятным после отъезда Коншина.
1824 год был годом оживления в литературе. В Петербурге спорили, читали новые книги, собирались. Оторванность от литературного круга делалась для Баратынского невыносимой. В то же время сама литературная деятельность ставилась Баратынскому в вину. Он редко подписывает свое имя под печатаемыми произведениями. В марте 1825 г. Тургенев пишет Вяземскому: «Пожалуйста, уйми „Телеграф“ и запрети печатать имя или буквы из имени Баратынского. Как не совестно губить его из одного любостяжания! Я уже писал об этом. Ни в скобках, ни под пиесой, ни под титлами, ни in extenso имени его подписывать не должно. Скоро может решиться его участь».[114] Очевидно, репутация в полку и отзывы о его литературной деятельности литературных представителей реакции не создали Баратынскому репутации благонадежного поэта. Следовало, чтобы вершители его судеб забыли о его литературной деятельности.
Судьба Баратынского вызывала сочувствие и заботу друзей. «Что Баратынский? и скоро ль, долго ль?..» – писал Пушкин. «Как узнать? Где вестник искупления? Бедный Баратынский! Как об нем подумаешь, так поневоле постыдишься унывать».[115] «Долго ли будут у нас поступать с ребятами, как с взрослыми, а с взрослыми, как с ребятами? Как вечно наказывать того, который не достиг еще до законного возраста? Какое затмение, чтобы не сказать: какое варварство!» – возмущался Вяземский в письме к А. Тургеневу.[116] Долголетнее наказание провинившегося школьника рассматривали как пример бессмысленно притеснительной политики. Служба в Финляндии рассматривалась друзьями как ссылка. Было два ссыльных поэта: Пушкин и Баратынский. Сам Пушкин считал общественное положение Баратынского и свое одинаковым. Он писал: «Из неободренных (правительством. – И. М.) вижу только себя и Баратынского».[117]
В послании к нему из Бессарабии Пушкин утверждает за Баратынским репутацию российского «Овидия». Можно предполагать, что еще раньше, в послании «К Овидию», Пушкин, описывая жизнь Овидия в изгнании, имеет в виду, кроме себя, и другого русского «изгнанника», Баратынского, хотя никаких прямых указаний на это нет, но в некоторых стихах есть как бы отзвук посланий Баратынского к друзьям (Н. И. Гнедичу, в стихах 30–42) и др. Коншин пишет о Баратынском: «Потомство рассудит Овидия и Августа, но не римляне».[118] Баратынский тяготится отторженностью от друзей и литературного круга, но не чувствует себя приниженным.
Коншин уверял, «что не видел человека, менее убитого своим положением, оно сделало его опытным, много выше его лет, а благородная свобода – примета души возвышенной и гения – сама собою поставила его далеко выше толпы, его окружающей. Он был всеми любим, но, казалось, и не замечал этого, равно как и своего несчастья. Глаза его, кажется, говорили судьбе слова бессмертного безумца: Gettate mi ove volete voi… che m’importa!»[119]
Баратынский в своих посланиях к друзьям и элегиях культивировал окружавший его ореол одинокого изгнанника, бродящего между суровых скал Финляндии. Забавной пародией на этот образ одинокого Овидия-Гамлета является один из рассказов Коншина о совместной жизни с Баратынским. Написав вольнодумные куплеты, друзья покинули стоявший в Роченсальмском лагере полк и отправились в Фридрихсгам (там стояли полковые караулы): «Мы наняли квартиру в глухом переулке на Форштате, распределили время занятий, с восторгом помечтали о радости уединенного покоя, ночевали, и на другой день соскучили и решились переехать в Роченсальм». Одиночество очень мало прельщало Баратынского 1820-х гг.: он нуждался в обществе и был неотъемлем от своего круга «друзей-поэтов». Ими утвержденный, он нуждался в их поддержке и непосредственном резонансе своей литературной деятельности.
После неуспеха предстательства Голицына все надежды возлагались на Закревского. Пушкин писал: «Свечку поставлю за Закревского, если он его выручит». Закревского уговаривает Д. Давыдов. Больше всех хлопочет А. Тургенев. Он пишет Вяземскому 24 марта 1924 г.: «Закревский говорил и просил: обещано или почти обещано, но еще ничего не сделано, а велено доложить через Дибича. На этого третьего дня напустил я князя Голицына, потом принялся сам объяснять ему дело и человека. Большой надежды он мне не подал, но обещал доложить в течение дней всеобщего искупления».[120] «Страшусь отказа за Баратынского ибо он устал страдать и терять надежду; но авось! Или, лучше, я почти уверен, что простят: но дело в том – когда! Отсрочка трудная и тяжелая для страдальческой души Баратынского. C’est bien là le cas de dire:
…on désespère
Alors qu’on espère toujours».
[121] «Повторяю просьбу: не объявлять нигде его имени под стихами» – добавляет Тургенев в том же письме (от 24 марта).[122] 22 августа, он же пишет: «Хлопочу и в Финляндии, и здесь, и в пути,[123] но не знаю еще, будет ли путь в хлопотах наших». 20 февраля 1825 г. Тургенев сообщает,[124] что Закревский о Баратынском несет «сам записку и будет усиленнейшим и убедительнейшим образом просить за него. Нельзя более быть расположенным в его пользу. В этом я какую-то имею теперь надежду на успех». 21 марта он пишет:[125] «Муханов, адъютант Закревского, у меня. Дело Баратынского еще не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но, впрочем, авось!»[126] 28 апреля Вяземскому сообщается, что «о Баратынском Дибич взял доклад в Варшаву».[127] И, наконец, 4 мая Тургенев пишет: «Баратынский – офицер: вчера получил варшавский[128] приказ от 21 апреля. Давно так счастлив не был»[129] – добавляет Тургенев.