От удивления я рот открыл. Я и раньше мог заходить в кабинет отца без него самого, но с его ведома и разрешения, и с единственным условием: ничего не трогать. Ничего и никогда. Я нарушил это условие два дня назад, и ничего не произошло. Теперь же мне позволялось трогать всё что угодно. Я могу залезть на лестницу и достать книгу с самого высокого яруса полок. Я могу покрутить глобус, тот самый обшарпанный, старинный, которому уже лет триста. Я могу сесть в любимое кресло отца, где он читает газеты.
Но всё это меркнет перед фигурками скоморохов.
Двенадцать глиняных, раскрашенных скоморохов, в разных позах застыли на полке над самым изголовьем рабочего кресла отца за столом. Он никогда не разрешал к ним прикасаться. На них и смотреть можно было лишь в его присутствии и с почтительного расстояния. И вот он разрешает мне дотронуться до них. И непросто дотронуться, он разрешает мне их взять. Да, не унести к себе, что жаль, но подержать в руках, ощутить их неровности, погладить выцветшую, но такую гладкую и блестящую краску. Мне всегда казалось, что она глянцевая, как фарфоровая кружка. Теперь у меня есть разрешение проверить это.
Я заподозрил подвох. Не знаю в чём, и отец никогда ни зачем подобным замечен не был, но раньше он и фигурки трогать не разрешал. Проверяет меня? На что? На осторожность? На аккуратность, на любопытство? Зачем? Любопытство я и без проверок признаю! Два остальных гарантировать не могу, но я буду стараться.
Что он задумал? В том, что это так я не сомневался. Но что? Я прищурился, посмотрел на него с хитринкой, надеясь, что он увидит взгляд и раскроется. Не увидел и не раскрылся. Отец попросту взгляд мой проигнорировал.
— Ты голоден? — не глядя в мою сторону, спросил он, и я немного растерялся.
Отец никогда не спрашивал меня, голоден ли я. Для него было само собой разумеющееся, что я всегда сыт, одет, обут. Я не мёрзну, не развожу на себе вшей. Для этого он и работал сутками напролёт, потому и редко бывал дома, но неплохо платил людям, которые должны были позаботиться о нас. И они справлялись. Отец же видел свою задачу, как мужчины и отца семейства, в обеспечении нас всем необходимым. А то, что мы нуждались и в нём самом, было для него вторично.
— Я ел, — промямлил я, не найдя ничего лучшего.
— Я не спрашивал, ел ли ты, — нахмурившись, недовольно проворчал он. — Я спросил, голоден ли ты, — лицо его разгладилось, на губах появилась улыбка. — Я принесу бутерброды, — кивнул отец и подмигнул мне и, протянув руку, сжал мне плечо. — И компот. Или, пожалуй, лучше какао? Ты же любишь какао? Все мальчишки любят какао! — он усмехнулся. — Даже когда вырастают. Я, например. Я настолько люблю какао, что мне пришлось научиться его готовить. Я слишком часто возвращаюсь домой, когда даже слуги уже спят.
Я удивлённо смотрел на отца. Таким я его не видел никогда. Он всегда был добр, заботлив, внимателен, готов выслушать, если не был занят или вообще, если был дома. Только он редко бывал дома, а когда бывал, всегда был чем-то занят. Последние же дни он не выходил из своего кабинета и был непривычно мрачен и грустен. Особенно пару часов назад, когда жёг бумаги в камине.
Теперь же он улыбался, шутил и казался довольным жизнью. Его словно подменили. Я закусил губу. И его тоже? Сперва Анастасия Павловна, которая предложила мне интересную сделку и ни разу за два дня не повысила на меня голос. Чёрт возьми, а ведь и её я никогда не видел такой довольной и так часто улыбающейся. Теперь отец. Мне нравится то, что я вижу, но это меня немного пугает.
— Ты ведь никогда прежде не ел в моём кабинете? И какао точно там не пил.
Я покачал головой. Ел ли я в его кабинете? Я и был там раза три за жизнь. И два из них я простоял у дверей, не в силах сделать шаг без разрешения. Только в последний раз позволил себе проявить немного любопытства. И то лишь потому, что я вырос и осмелел. А теперь отец сам даёт мне ключ. Неужели он собирается отойти от дел прямо сейчас и передать их мне. Мальчишке в пятнадцать лет. Я управлюсь. Я так управлюсь, что никто потом не разберётся.
Оля зашевелилась, заёрзала. Крепко сдавила мой палец и тут же отбросила его, словно он был или горячим, или заразным. Она перевернулась набок, забормотала. Быстро, часто, неразборчиво. Скомканные слова перемежались со всхлипами и смешками. Однако стонов не было. Она спала. И мне даже удалось уловить что-то про Жозефину — её любимую куклу. Оленька спала. Спала и не видела кошмаров.
Я покосился на отца. Он кивнул, поставил свечу на пол, накрыл дочку одеялом, подоткнул края, наклонился, поцеловал её в лоб. Несколько мгновений он смотрел на нее и на его губых играла счастливая улыбка.
— Ступай, Глеб, - тихо, продолжая смотреть на Оленьку, прошептал он. - Иди в мой кабинет и жди меня там. За Олю не волнуйся, я знаю, что амулет её истощился. Я привёз новый. Прикреплю его, потом спущусь к тебе. Нам очень нужно поговорить, — он замолчал. Я смотрел на него, ожидая продолжения и, поймав мой взгляд, он продолжил: — О твоём будущем.
Тон отца мне не нравился, но и воле его я противиться не мог. Чувствую, опять будет говорить или о военном училище, или об инженерном университете. И то и другое для меня хуже каторги. Вон, говорят, всех не согласных с политикой правительства ссылают куда-то в Сибирь, так я тоже готов туда отправиться, лишь бы не в военные и не в инженеры. И если скучные чертежи и руки в масле по локоть я ещё готов вытерпеть, то жизнь в форме и по уставу никогда. Ни тебе поспать сколько хочется, ни тебе поесть когда хочется. Даже по нужде, и то по расписанию ходить. Жить в одной комнате не с тремя, как сейчас, а с тридцатью мужиками.
Жаль, что от моего желания мало что зависит. Отец уже принял решение. Мне он может лишь позволить выбрать насколько глубоко и сильно руки мои погрузятся в мазут. Или каким погонам придется украсить мои плечи. И с этим не поспоришь. Воля отца, есть воля отца, и противиться ей можно сколько угодно, но принять придётся.
О чём я? Я день назад в юнги на север собирался, а уж там распорядок так распорядок. По сравнению с моряками пехота или артиллерия не самый плохой вариант.
Я спустился. Под пристальным, напряжённым взглядом Анастасии Павловны миновал гостиную, остановился на самом краю плохо освещённого коридора, ведущего в кабинет отца. Идти туда не хотелось. Но зажатый в кулаке ключ, жёг пальцы. Я понимал, что этот разговор многое изменит, понимал, что не хочу его, что хочу ещё немного побыть ребёнком. Не отроком пятнадцати лет, вынужденном думать о своём будущем, а ребёнком, вроде Оли, или хотя бы Наташи.
Но мне уже никогда не быть таким. Время безжалостно, оно не спрашивает нас, оно бежит вперёд и мне уже пятнадцать. И мне надо думать о будущем. Не хочется, но придётся. И от этого разговора с отцом не убежишь. Его можно лишь оттянуть ценой серьёзного наказания, но избежать не выйдет. Остаётся его лишь принять.
Но кто сказал, что я не могу пошалить? Я знал, что Анастасия Павловна смотрит на меня, волнуется, нервничает, подозревает, что я замыслил что-то недоброе. Очередную шалость, которая вполне может стоить ей работы. Вот и славно. Вот и пусть переживает.
Я усмехнулся, разжал кулак, посмотрел на ключ, а затем высоко подкинул его. Металл отразил огонь горящих свечей и скрылся в моей ладони. Анастасия Павловна вскрикнула. Я слышал, как упала на пол книга.
— Глеб! — взвизгнула она. — Немедленно отойдите оттуда! И отдайте мне ключ! Иначе я буду вынуждена рассказать об этом вашему отцу, — спокойно, но требовательно сказала она. — Где вы взяли его? — она поднялась, в глазах её горел злой огонь.
— Расскажите, — я, пожал плечами, отвернулся, но решил не доводить гувернантку до удара. — Расскажите, Анастасия Павловна. Расскажите. Только отец сам дал мне ключ. Или вы думаете, я его украл?
Я повернулся, встретился с ней взглядом, и, видимо, она что-то увидела в моих глазах. Что-то, что убедило её. Она опустилась в кресло, подняла книгу и кивнула мне. Её губы исказила странная, несчастливая, неумелая, неуместная и оттого пугающая улыбка. Я улыбнулся в ответ и шагнул к дверям кабинета.