Эльвира жила наверху, в двухэтажке. Когда Игорь поднялся к ней, то стол был уже накрыт. Он сразу же догадался, что г р и б ы — это лишь предлог. Оказывается, Эльвира устраивала проводы своей подруги, по комнате — высокой, флегматичной блондинки, которую Игорь не выделял из числа других лиц.
Помимо их, обычного, ужина, который подруги из столовой принесли домой, в палату, на столе стояла большая сковорода жареных маслят, нарезанные соленые огурцы, свежие помидоры; и — без чего не бывает у русского человека никаких прощаний — стояла бутылка водки.
Стол был красивый — ничего не скажешь: Эльвира старалась, ей хотелось, чтобы Игорь видел, какая она хорошая хозяйка.
Кудинова, как гостя, усадили на самое почетное место, к окну. Палата была тесновата, но Эльвира отшутилась, сказав, что в тесноте — не в обиде, и, наряженная, легкая, села напротив Игоря, как будто они собирались играть в домино. Игорь отметил про себя, что Эльвира возлагала надежды на этот вечер. Она принарядилась: на ней было темное платье с большим вырезом на груди, на шее висела серебряная цепочка, которая очень шла к ее серым глазам.
Игорь пил совсем мало, ни одной рюмки он до конца не опорожнил. Мало пила и подруга Эльвиры, счетовод из Северо-Задонска — вялая, жеманная девица лет двадцати пяти. Эльвира не жеманничала, не кривлялась; маслята и помидоры ела с видимым аппетитом, смачно. Она успевала делать все — есть, смеяться, ухаживать за гостем.
Игорь встал из-за стола и распрощался: время позднее, а ему завтра работать. Но это была отговорка: просто Игорю захотелось вдруг побыть одному. Он шел по привычной дорожке парка и думал об Эльвире. Она — молодчина, что позвала его на грибы. Она понемногу приручает его к себе. Он относится к ней уже совсем не так, как в первые дни. Чего доброго, он еще и голову потеряет…
На другой день, за завтраком, он попросил Эльвиру, чтобы она оделась точно так же, как была одета в лесу, — надела куртку и ту же кофту, взяла корзину и приходила.
Эльвира пришла.
Была какая-то минута стесненности, неудобства — и с ее, и с его стороны, когда он суетился, не знал, как поставить ее. Но очень скоро волнение это прошло. Стоя лицом к свету, Эльвира позировала ему, и он писал ее — сначала углем, а потом и маслом.
Она была непривычна к такому делу, к неподвижности и очень быстро уставала. Тогда Игорь говорил: «Отдохните!» — и кивал на старый диван, протертый по краям. Она со вздохом облегчения садилась. А он еще некоторое время работал — подправлял рисунок, вытирал кисти. Покончив с этим, и он садился с нею рядом.
Диван был старый, пружины с т р е л я л и, но Игорь любил его. Он валялся тут часами, — придя с этюдов, или вечером, в дождливую погоду. Когда нельзя было выйти погулять, он ложился на диван, брал в руки книгу, какая была под рукой, и читал. Поэтому на диване валялись в беспорядке его любимые книги, с которыми он не расставался. Если ему надоедало чтение, Игорь рассматривал иллюстрации, которых и в «Истории искусств», и в мемуарах Репина было множество: и красочных вклеек, и черно-белых, разбросанных по тексту.
— Можно я посмотрю? — Эльвира указала на книгу по технике живописи — хорошее издание, недавно, кстати, появившееся.
— Пожалуйста!
Эльвира взяла книгу, стала не спеша перелистывать страницы. А Игорь, присев рядом, рассматривал ее, выверяя цвет, овал лица, очертания рук. На волосах ее и на рукаве играли яркие блики, а наклоненное над книгой лицо — в тени. Это лицо было спокойно, но, пожалуй, излишне строго и напряженно, вернее, сосредоточенно. Одной рукой Эльвира держала книгу, а вторая — лежала поверх страницы, которую она читала. Пальцы рук у нее, может, не такие уж выразительные, какие были у Тани Остапенко, но в общем-то ладони у Эльвиры ничего, симпатичные.
Потом, мало-помалу, это чисто профессиональное зрение уступило место другому, человеческому. «Вот, — думал теперь Игорь, — рядом со мной сидит очень милый мне человек — девушка, ладная, крепко сбитая, хорошо обо всем рассуждающая, все умеющая делать; с хорошим, открытым лицом, симпатизирующая мне. Вот — обнять бы ее сейчас и, заглянув ей в глаза, сказать: «Эльвира! Я люблю тебя. Будь моей женой».
Но его тут же передернуло всего от этой мысли. Он представил вдруг, как они заявятся с Эльвирой домой, на Арбат, — в крохотную комнатушку, где едва помещаются две кровати — его и старая кровать матери с металлическими балясинами на высоких спинках.
«Мама, — скажет он, — прими и будь ласкова: это моя жена, Эльвира».
Мать с ужасом отшатнется от него.
«Эльвира… — пролепечет Ирина Сергеевна. — Она что же, тоже художница?»
«Нет! — скажет Игорь. — Она экономист, инструктор райфинотдела в Заокском».
«Экономист»… — мать не сможет произнести это слово — только будет беспомощно шевелить бескровными губами.
— Да… искусство! — говорит Эльвира, нарушая его мысли.
— И что — искусство? — переспросил он.
— Да так… — Эльвира улыбнулась. — Вот, гляжу: не боялись позировать женщины… — Она кивнула на цветную вклейку, где была воспроизведена «Венера с зеркалом» Веласкеса.
В первое мгновение Игорь не нашелся даже, что сказать, что возразить. Настолько неожиданными были эти слова. И о каком полотне они были сказаны? Они были сказаны о полотне, создать которое втайне мечтает каждый художник.
— Что вы! — воскликнул он. — Разве позировать зазорно?! Вы знаете, когда это писалось? В средние века, в Испании, в те времена, когда инквизиция установила запрет на изображение в искусстве всего светского. — Игорь был в ударе; он был так взволнован, что не мог сидеть. Он встал и, прохаживаясь перед Эльвирой, которая продолжала перелистывать страницы книги, говорил, говорил — как ему казалось, очень убедительно, но выходило как-то сухо, по-книжному. — Живопись в основном чем была занята? Художники расписывали церковные алтари. И вдруг «Венера с зеркалом»! Какой вызов инквизиции! И какой при этом такт художника: лица ее мы не видим. Лежит женщина. Чарующее, прекрасное тело. Мы видим ее только в зеркале, которое она держит в руках. И главное: она никакая не Венера, а самая обыкновенная, земная женщина. Поглядите еще раз на нее — ничего идеального. А в нашем воображении — это идеал. Но искусство для того и существует на свете, чтобы воссоздать идеал человека. Этим оно облагораживает, делает нас лучше.
— Не знаю: у этих великих только одни «Мадонны» да «Венеры», — со вздохом сказала Эльвира. — Я не берусь судить — я мало смыслю в этом. Но мне кажется, что человека можно нарисовать и в быту, и в труде, и в одежде. У нас там, в Заокском, девчата-штукатуры, молоденькие такие, только из ФЗО, школу-двухэтажку отделывали. Сядут они на бревнышко в полдень, обедать. Чистят яйца, пьют из бутылок молоко. А я на них смотрю в окно — любуюсь: до чего же хороши! Сами в перепачканных известью комбинезонах, а личики у всех такие молодые, да все разные! Нарисуйте — это ли вам будет не искусство?!
Игорь пожал плечами, «может быть» буркнул, но спорить не стал. Что-то его настораживало в этих рассуждениях Эльвиры. В ее понимании искусства чувствовалась то ли невоспитанность, то ли эстетическая глухота. Нет, она ему не пара! Игорь решил быть в своих отношениях с нею посдержаннее, не давать волю чувствам.
— Ну, я готов, Эльвира, — сказал он. — Если отдохнули, становитесь на место.
Она встала, — но на лице ее не было ни оживления, ни обаяния, которые были там в лесу. И на лице, и во всей фигуре ее, в том, как она стояла, — вялость и скука.
— Эльвира, улыбнитесь! — сказал он размешивая на палитре белила. — Вспомни, какая ты была там, в лесу!
Она улыбалась, но оживления ее хватало ненадолго, и ему приходилось то и дело прибегать к уловкам, чтобы отвлечь ее от каких-то сторонних мыслей, пробудить улыбку, живость. Он то расспрашивал ее, то сам что-либо рассказывал, все больше из жизни художников — древних и новых. Рассказывал, а сам все присматривался. Раньше Игорю изредка приходилось писать портреты для комбината. Писал он их с фотографий, — маски, устоявшиеся в цвете, в выражениях, в позах. Тут, можно сказать, впервые перед ним было живое, очень милое лицо, и каждая черточка, каждая морщинка его о чем-то говорили, были следом пережитого, передуманного.