Но мама все не шла, и он наощупь, не размыкая плотно сжатых век, пробрался вдоль ограды и спрятался в углу, где росла сирень.
– Эй, ты здесь? – вдруг спросил из-за ограды голос той, которую Вейн видел и слышал прежде только с другой стороны улицы. Громким шепотом.
Вейн дернулся и завалился. Хрустнули примятые молодые побеги. От земли пахло влагой, горькими прошлогодними листьями и терпкой корой. Он замер, забыв, как дышать, уставился в окошко в ограде.
Оттуда смотрели. Два круглых любопытных настороженных глаза. Один голубой, другой почти: часть радужки была карей.
– Ты кто? – снова спросила хозяйка глаз.
Вейн на четвереньках подобрался ближе, сел. А и правда, кто? Мама вампир, отец эльф, ир Комыш ирлинг, из услышанных разговоров и картинок, что показывал дом, он знал, что есть люди, ведьмы, маги, дэймины, орки, хоббиты и тролли. Ему определения не было.
– Не упырь уж точно, – моргнули глаза. – Упыри не плачут.
Вейну стало жарко. Жар прилил к щекам, уши будто раскалились. Он оттер рукавом лицо и в отместку за стыд, приоткрыл рот и потрогал пальцем выступающий чуть ниже других зубов клык.
– Подумаешь… – фыркнула девочка. Глаза на миг пропали, зато показался кончик носа с царапкой. И снова глаза. Теперь любопытства было в них больше, чем опаски. – Ири Анар тебе кто?
– Ма… – забывшись, едва не сказал Вейн, но вовремя спохватился и закрыл рот обеими руками.
Он и так почти нарушил одно из правил, когда едва не коснулся птицы, не хотел нарушать и другое, заговорив. Сдерживался, чтобы не прильнуть к ограде, как к прогретому каминному боку.
Но Еринка его без слов поняла и тут же принялась дотошно выяснять, сколько ему лет. Вейн снова плечами пожимал, показывал растопыренные пятерни. Две, одну, и потом, подумав, еще.
– Вот брехло, – обиделись глаза и пропали.
Вейн долго сидел перед окошком, ждал: ну вдруг не ушла? Даже ноги немного онемели сидеть. Но она ушла.
Потом оказалось, что птицы в веревке уже нет, а мама в доме есть. В кухне.
Вейн даже удивился, что не слышал, как она пришла. От мамы брызгало заемным светом и осторожной, будто украденной радостью. Но то, что Вейн плакал, она заметила сразу. Улыбка спряталась.
Он рассказал про птицу. Только то, как та ударилась в стекло, расшиблась и как запуталась в веревке, про свой страх и ира Комыша. А про бледно-золотую искру, которую видел и безумно хотелвзять, промолчал. Как прежде молчал о бабочках и стрекозах.
– Не твоя вина, малыш, – качнула головой мама, притянула его к себе и пошуршала ладонью по колким очень коротким волосам, которых почти не было видно, если только на свету стать. – Комыш сам отдавал, это другое.
– Как мед, – кивнул Вейн, припоминая давний разговор. – Тот, что с любовью.
– Да. Тот.
От мамы иногда пахло чуть иначе. Сейчас тоже. К привычному запаху примешивался чужой.
Сначала Вейн злился почти так же сильно, как прежде, а потом перестал. Мама стала чаще улыбаться. Только горько, что отражение отца на донце ее души почти совсем выцвело. Она даже спала теперь в другой комнате, а не в той, которую делила когда-то с ним.
Как-то Вейн заметил, как она стояла перед дверью, опустив одну руку на ручку, а другую прижимала к сердцу, где ныло и тянуло, словно от голода, но так и не вошла. Будто не позволила себе. Будто наказывала. За секреты.
Поэтому Вейн сидел за столом, смотрел на луч, танцующие в нем пылинки, на возящуюся у плиты напевающую маму и думал о том, что мамины секреты прячутся за пределами дома и двора и особенно не мешают, а его собственные все внутри. Того и гляди наткнешься. Особенно, если погулять возле заросшего сиренью угла во дворе.
3
Вейн не всегда мог видеть Еринку, но всегда находил следы ее присутствия.
В проеме окошка иногда оставался привявший цветок, занятный камешек или клочок пергамента со старательно выведенными знаками письма и рисунком.
От первого рисунка Вейн сначала озадачился, а потом хихикал. Там было две не слишком отличающихся рожи, одна из которых с подписью “упырь”, а вторая с вопроса. У безымянной были большие темные глаза, у “упыриной” большие красные. Вокруг безымянной вились бабочки, упырь был без ничего. И оба остроухие, с клыками и жидкими короткими волосенками, нарисованными штрихами.
Рисунки выполнялись чем попало: угольком, огрызком алхимического карандаша и даже, кажется, прутиком чернильной травы, которые на сломе набухали темным, почти не смывающимся соком.
Вейн подумал и оставил в окошке большую половину своих цветных карандашей и половину альбома, куда перерисовал рожу с темными глазами и подписал свое имя. Карандаши и альбом мама привезла ему из Верхнего, найдя на стене за камином рисунки бабочек, стрекоз и птицы.
Вейн не очень-то рисовал. У него все получалось угловатым, будто состоящим из осколков, как разбитая и вновь склеенная миска. Зато читать и писать научился очень быстро. Словно всегда умел, только вспомнить нужно было. Причем сразу несколькими способами.
Приходилось внимательно перечитывать, потому что руны Изначальной речи и знаки письма общей речи путались сами собой, если Вейну казалось, что слово не отражает нужный звук… смысл. Для него это часто было одно и то же, но для прочих – разное.
Карандаши пропали, а вместо них появился новый рисунок, цветной: трехцветная пятнистая кошка и четверо котят. Рядом с крайним было подписано “для Вейна”.
Обмен подарками начался не просто так. Однажды девочка пришла с угощением – лодочкой из румяного теста с ягодной начинкой.
– Что это? – удивлялся Вейн, приподнимая брови и делая круглые глаза, чтобы Еринке было понятнее.
– Сладкий кошик. У меня праздник рождения. Это тебе угощение, а ты мне подарок. Давай.
В окошко просунулась ладошка. Вейн отпрянул, так ему волнительно стало. Тем более, что он не знал, что подарить. У него ничего такого при себе не было. Разве что…
Он осторожно улыбнулся, приподнял флейту и тихонько позвучал. Бабочки, по одной-две, пробирались в глубину куста, где у Вейна уже была целая полянка, столько раз он тут сидел. Насекомые принялись виться вокруг него, норовя присесть на голову или лицо. Пришлось играть чуть иначе, и они тут же слетелись к ладони Еринки.
– Щекотно! Шебуршатся! – звонким шепотом хихикала девочка, но руку не прятала, позволяя насекомым садиться, ползать.
Яркие крылья распахивались и Еринкина рука делалась похожа на усыпанную живыми цветами ветку.
Брызгало восторгом. Глаза лучились. В них плясали теплые золотистые блики, как от солнца, отраженного в воде. Вейну хотелось щуриться и смотреть, не моргая, одновременно.
– Ты сияешь, – хотелось сказать Вейну, но Еринка сказала первой.
– Ты сияешь. Очень красиво. А может ты анхеле? Только без крыльев? Или пастуший дух с волшебной свирелью? Таких глаз ни у кого нет, и бабочки ни к кому так не летят… Ой! Кошик же! Ешь быстрее, а то остынет совсем, а я побегу, я сказала, что мне в задок нужно, а сама сюда. Хороший подарок. Самый лучший. Даже лучше, чем ботиночки.
Она стряхнула бабочек с ладони и другой рукой протянула пирожок. Нужно было взять, но как? Как ни бери – дотронешься, а вдруг как с иром Комышем будет? Вейн натянул рукав свитера так, чтобы пальцы спрятать с запасом.
– Не горячо же, – удивилась девочка, но обижаться не стала, положила угощение поверх рукава. Втянула ладошку, побежала прочь, подпрыгивая. Остановилась, помахала рукой.
Ветер нес над дорогой белесые лепестки отцветающих диких слив, вишень и яблонь. Короткая весна спутала деревья и одни уже выпустили завязь, а другие еще цвели. В ботиночках, новых, Еринке, наверное, жарко было, но ей шло. Вейн жалел только, что его подарок вот так, с собой, не унести.
Вечером, когда от “кошыка” остались только воспоминания, Вейн спросил маму, когда у него праздник рождения.
– Сегодня, – сказала она и принесла завернутый в тканевый лоскут кинжал. – Это твоего отца. У него было два. Этим он перерезал пуповину, когда ты родился и оставил здесь перед отъездом. На его клинке твоя кровь, моя и его. Это не игрушка.