В этом году весна опоздала. Уже июнь, а по углам еще снег прятался. Подтаявшие за день лужи к ночи схватывались хрустким льдом, а утром все было бело от инея. Сирень уже должна была во всю цвести, но только едва почки выгнала. Трава тоже не торопилась, а ветер с гор прилетал такой, что мало кто выходил без зимних овчин и толстых шерстяных кофт.
Вейн услышал ребят, когда уже был во дворе. Ждал маму. Лазал под крыльцо проверить, не замерзли ли за ночь светящиеся жуки.
Некрасивые при свете дня букашки копошились в щелях между столбами, удерживающими крыльцо, но выбираться не торопились.
Вейн немножко подул в отцовскую флейту, на которой было свободным от ленты только одно отверстие. Так себе звук был, но жукам нравилось. Они начинали поскрипывать и топорщить крылья.
С Черной улицы снова раздался смех и возня. Вейн быстро подбежал к ограде и уже вдоль нее, касаясь бугристых, сросшихся стеблей кончиками выглядывающих из длинного рукава пальцами, прошмыгнул в свой в угол. Притих, хотя и так знал, что снаружи его слышно не будет.
Этих ребят он почти всегда видел вчетвером. Иногда с ними еще мальчик был. Грубый и нахальный. Но сегодня только четверо. Трое и девочка.
– А хотите байку про тот дом? – сказал светловолосый мальчишка, трогая край подмерзшей лужи мыском кожаной чуни.
Жилетка была расстегнута, шапка висела на макушке, нос, щеки и круглые уши раскраснелись. У них всех щеки раскраснелись.
– Знаем мы все твои байки, Митр, – бросил мальчишка постарше и дернулся, будто хотел толкнуть приятеля в лужу. Белобрысый отскочил и, оскальзываясь в местами раскисшей земле, забежал вперед.
– Этой, – выкрикнул он и попрыгал, кривляясь, что подначка не удалась, – не знаете. Мне брат старший ее только вчера сказал. Сказал, что когда ему десять было, он в кусте сидел, на краю ограды вон там, – палец показал едва ли не туда, где притаился Вейн, – и видел во дворе упыря. Лысый, тощий…
– Брат? – спросил третий мальчик, похожий цветом волос на пестрокрылого ира Фалько и всегда одетый добротнее других, у него даже ботинки были, а не чуни, и дубленка вместо овчинной жилетки.
– Упырь! – под гогот товарищей возразил Митр и принялся показывать. – Глазищи – во, зубы – во, и висят до сюдова, и ухи!
– Тоже висят? – подначил старший.
– Упырь тебе пёсель что ли, Яс, чтоб у него ухи висели? – возмутился Митр и вытер тающий нос рукавом.
– Сопли у тебя висят. И у брата твоего висели, когда он это насочинял, и тебе на твои ухи навешал, чтоб тоже висело. Был бы там упырь, он бы ири Ракитину засмоктал давно. В щель бы пролез или в трубу и того.
– Ага, того. Ири Ракитина сама хоть-кого засмокчет, потому что морья! – возразил Митр и дернул третьего за рукав дубленки. – Скажи, Саший?
– Не морья, лапоть, – поправил тот, – а вампирья, хладная. Книжник в общинной школе всегда ей так говорит, хладна Анар.
– Ага-ага, хладная, а сам только и мечтает небось, как бы ее отогреть, все время у лекарской трется. А ей лет, как моей бабке Луше.
– Дурак ты, Ясик, – скривился Саший.
– Это почему это? Глупь всякую Митр нес, а дурак я?
– Потому что в школу не ходишь, – сказала молчавшая до сих пор девочка.
Была она меньше ростом и ее почти не видно было за ребятами, но они ее не гнали, хотя и не ждали никогда, если она была с ними и отставала.
– Нужна мне твоя школа, только штаны на лавке просиживать по два дня на неделе, – надулся Яс и нос задрал. – Зато… Зато… пойду и посмотрю, есть там упырь или нет. А? Съели? Прямо вот сейчас пойду. Иду уже, ага?
– Яс… Ты это… Не надо. Узнают, вообще не сядешь, – предостерег приятеля рассказчик баек.
– А кто скажет? Упырь побежит жаловаться, что на него глядят? Или ты разнесешь? Самим страшко пойти, вот и завидуйте. Где, говоришь, брат на ограду лазал? Там?
– А пусть Еринка сходит, – сказал Саший. – Она же девчонка. Ей положено, чтобы первой. Да еще и ведунка будущая. Иначе бы ее моя мамка себе не забрала и не просила бы ири Ракитину ее в учение взять. Ей то упырь ничего не сделает, потому как тьма тьме не вредит, а краштийцы все темные.
– А что ж они тогда все к нам бегут, когда у них мертвяки встают? – засомневался Митр.
– Трусы потому что и слабаки, – скривился Яс. – Эй, Еринка, ты правда что ли пойдешь?
Девочка прошла до середины дороги и остановилась. Смотрела прямо на Вейна. Долго. Вейн даже моргнуть успел, а она все смотрела.
– Нет там никого.
– Откуда знаешь? Не подошла же даже, – поддел Яс.
– А я ведунка, – задрала нос девочка. – Идемте, а то так всю брусницу без нас выберут.
Мальчишки рванули вперед наперегонки, а девочка Еринка еще стояла. Ветер трепал темно-русые волосы, выбившиеся из-под платка, и прижимал расшитую красной ниткой юбку к тонким ногам. Вейн не дышал. У него внутри гудело, как он сам гудел для жуков. Так себе звук. Но ему нравилось.
* * *
В доме появились секреты. Не сразу, постепенно, как появляется пыль. Сначала незаметно, но стоит солнцу проглянуть – тут как тут. Лежит, пушистится, набивается по углам, пляшет в пробравшемся сквозь щель в занавесках луче.
Вейн смотрел на луч, на возящуюся у плиты напевающую маму и думал, что мамины секреты прячутся за пределами дома и двора, а его собственные только внутри. И это… не честно.
Флейта могла звучать двумя свободными от ленты отверстиями. Вейн знал, что отец сковал флейте голос не просто так. Но узелки были завязаны таким образом, что если распустить верхний, прочие оставались в целости. Зачем? Чтобы развязывать по одному?
В этот раз паники не было. Проснувшись и сообразив, что снова не может двинуться, время замерло, а сам он словно растворяется, Вейн сразу же позвал маму. В голос. Она пришла почти сразу, в переднике, в котором возилась с травами дома, и аромат от нее шел одуряюще живой. Тоже без паники и слез она села рядом и сразу же распустила второй узелок на флейте.
Теперь звук был из двух нот. Две ноты, три капли и секреты. У каждого свои.
Когда становилось невыносимо от голода и выматывающей пустоты, Вейн прятался на чердак, где больше не было рам и осколков, и подносил флейту к губам. Даже с двумя нотами можно звучать, не повторяясь, очень долго.
Чердачное окошко было приоткрыто и на звук слетелись насекомые, пробрались сквозь щелку и вились вокруг. Вейн не звал их специально, но слишком редко бывал достаточно сыт, так что, вспомнив, как гасли, садясь на руку, светящиеся жуки, просто вытянул ладонь.
Бабочек было немного жаль. И стрекоз. Их красивые крылья, лишившись света, становились блеклыми, словно покрытыми слоем слежавшейся пыли. А еще больше было жаль птицу. Она среагировала на звук и расшиблась о стекло.
Перья походили на те, что Вейн помнил в крыльях ира Комыша. И гаснущие птичьи глаза были похожи. И скрип из приоткрытого клюва. И скрюченные морщинистые лапы, скребущие по узкому отливу. Крылья вздрагивали, подталкивая серое тельце к краю…
Что если ир Комыш мог жить дольше? Что если он, Вейн, виноват, что ему пришлось уйти навсегда, потому что ему, Вейну хотелось прикасаться к горячим рукам, трогать жесткие на концах и беззащитно мягкие у основания перья, говорить о разном? Что если это он, Вейн, лишил ира Комыша света?
Он помнил слезы и как дергал на себя скрипучую раму, не желавшую открываться. Как, привстав на цыпочки, пытался достать лежащую на краю еще живую птицу. Как в отчаянии позвал: “Иди сюда”.
Темные лапы дернулись, крылья замерли. Блеклая пленка века заволокла глаза, а из приоткрытого клюва выскользнула бледно-золотистая искра света и почти тут же растаяла. Ветер подхватил тельце и перед тем, как птица камнем упала вниз, крылья распахнулись в последний раз.
Он помнил, как бежал, как упал, скатившись с крутой чердачной лестницы, как болели колени, локти и плечо, как ныло в виске, но больнее всего было внутри, за ребрами.
Птица запуталась в свернутой в кольцо бельевой веревке, висела, покачиваясь, а Вейн, колотясь, ждал мать. Сидел под калиткой, до хруста в пальцах стискивая флейту, спрятав лицо в коленях, чтобы не смотреть.