Я не хочу вас убивать,
но (выстрел!) я должен.
Христианская добродетель велит мне
Уложить вас в землю.
Вжик! В вас попала пуля.
Вам лучше умереть.
Мне жаль, что я вас застрелил, —
давайте я подержу вашу голову{1847}.
С другой стороны, многие военные священники были, по мнению солдат, склонны избегать опасности{1848}. Хейг, как известно, однажды заявил, что “хороший капеллан не менее ценен, чем хороший генерал”. Пожалуй, эту фразу можно понять не только в том смысле, который он в нее вкладывал.
Радости войны?
Существует еще один вариант ответа на наш вопрос, но историография Первой мировой войны уделяет ему мало внимания, потому что он слишком неприятно звучит. Заключается он в том, что солдаты продолжали сражаться потому, что им этого хотелось.
В своей статье “Злободневное рассуждение о войне и смерти”, написанной во время войны, Зигмунд Фрейд доказывал, что война возрождает первобытные инстинкты, которые ранее подавлялись обществом. Он писал:
Когда безумие этой войны закончится, победоносные бойцы вернутся домой к женам и детям, не испытывая никаких угрызений совести по поводу врагов, убитых или врукопашную, или из орудий… Если судить о нас с точки зрения подсознания, в отношении бессознательных побуждений мы ничем не отличаемся от шайки первобытных убийц… Наше подсознание… так же жаждет смерти чужака и так же амбивалентно в отношении близких людей, как то было свойственно доисторическому человеку… Война срывает позднейшие культурные наслоения и обнажает погребенного под ними первобытного человека{1849}.
Одновременно Фрейд отмечал “резкое изменение нашего привычного отношения к смерти”. До войны, по его мнению, “мы… проявляли неодолимую склонность отодвинуть смерть в тень, исключить ее из нашей жизни. Мы изо всех сил старались молчать о ней… У психоаналитиков есть такая поговорка: по существу, никто из людей не верит в собственную смерть; иначе говоря — подсознательно каждый из нас убежден в собственном бессмертии”. Фрейд считал, что неверие в смерть делает жизнь “безвкусной и бессодержательной”. Война, полагал он, снова сделала жизнь интересной, упразднив “удобное отношение к смерти”{1850}.
Фрейд развил эту идею после войны, предположив в своей работе “За пределами принципа удовольствия” (1920) существование “другого влечения, противоположного инстинкту самосохранения, который поддерживает жизненную субстанцию и созидает из нее все более обширные объединения. Это влечение направлено на разрушение таких объединений, оно стремится вернуть их в изначальное неорганическое состояние… Помимо Эроса, имеется и инстинкт смерти”. Именно взаимодействие этого влечения к смерти с эротическим влечением он в дальнейшем и считал ключом к человеческой психике:
…агрессивное стремление является у человека изначальной, самостоятельной инстинктивной предрасположенностью. В ней культура находит сильнейшее препятствие. У нас уже сложилось представление, что культура есть процесс, завладевший человечеством, — мы все еще находимся под обаянием этой идеи. Процесс этот состоит на службе у Эроса, желающего собрать сначала отдельных индивидов, затем семьи, племена, народы, нации в одно большое целое, в человечество. Почему так должно происходить, мы не знаем; таково дело Эроса. Человеческие массы должны быть либидонозно связаны; одна необходимость, одни выгоды совместного труда их бы не удержали. Этой программе культуры противостоит природный инстинкт агрессивности, враждебности одного ко всем и всех к каждому. Агрессивное влечение — потомок и главный представитель инстинкта смерти, обнаруженного нами рядом с Эросом и разделяющего с ним власть над миром. Теперь смысл культурного развития проясняется. Оно должно нам продемонстрировать на примере человечества борьбу между Эросом и Смертью, инстинктом жизни и инстинктом деструктивности[53].
Хотя сейчас над Фрейдом модно смеяться, в этой теории что-то есть — по крайней мере, если говорить о поведении солдат на войне. Современный неодарвинистский генетический детерминизм с научной точки зрения выглядит более обоснованным, чем фрейдовский гибрид психоанализа с любительской антропологией, однако последний лучше объясняет готовность миллионов людей убивать и умирать в течение четырех с половиной лет. Очень трудно понять, как смерть такого количества мужчин, не успевших жениться и завести детей, может служить целям докинзовских “эгоистичных генов”. Особенно серьезно следует отнестись к идее Фрейда объединить тягу убивать — “инстинкт деструктивности” — и готовность быть убитым в единое стремление “каждого живого существа… разрушить себя и свести жизнь к первичному состоянию инертной материи”.
Эта мысль подтверждается целым рядом свидетельств. В июне 1914 года — еще до начала войны, на которой ему предстояло сражаться, — художник-вортицист Уиндем Льюис писал:
Убить кого-нибудь должно быть величайшим наслаждением в мире: это как убить себя самого без вмешательства инстинкта самосохранения — либо как искоренить инстинкт самосохранения в принципе{1851}.
В августе 1914 года немолодой лондонец по имени Артур Энсли совершил самоубийство, поняв, что “его не возьмут в армию”, — то есть выбрал смерть, потому что не мог убивать{1852}. Роберт Грейвс, суеверно сохраняя на войне целомудрие, откровенно по-фрейдовски увязывал Эрос и Танатос{1853}. Подавляя свои сексуальные стремления, он как будто пытался обуздать стремление к смерти. В его “Двух фузилерах” солдаты “находят Красоту в Смерти”{1854}. Многих близость смерти возбуждала: “Если бы в меня никогда не летели снаряды, — восклицал один из персонажей романа Эрнеста Рэймонда «Скажите Англии», — мне не был бы знаком мгновенный трепет от близости смерти, а это — чудесное чувство, которое необходимо испытать”{1855}. Одна из французских окопных газет писала о другой крайности — о депрессии, из-за которой солдаты “уставали жить”{1856}. Чувство собственной смертности постоянно волновало солдат в окопах — так, Юнгера накануне битвы встревожил “тяжелый сон, в котором фигурировала мертвая голова”{1857}. При этом он признает, что его заворожило зрелище первых трупов, которые он увидел в захваченной французской траншее:
Молодой парень лежал на спине. Его глаза остекленели, руки застыли в последнем порыве. Встречать его мертвый вопрошающий взгляд было странно… Ужасное, несомненно, составляло часть того неотразимой притягательности, которой обладала для нас война… Среди вопросов, которые занимали нас до войны, был и вопрос о том, что чувствует человек, когда вокруг лежат мертвые тела… Теперь мы наблюдали этот кошмар… и не чувствовали ничего. Мы вынуждены были смотреть вновь и вновь на ужасы, которых раньше никогда не видели, и не могли придать им никакого смысла… Мы смотрели на разорванные тела, искаженные лица, отвратительные признаки разложения так, как будто в полусне гуляли по саду, полному странных растений{1858}.