Финансовую слабость Германии видел не только Черчилль. Еще в апреле 1908 года Грей заявил, что “в следующие годы финансовое положение Германии будет очень трудным и это даст сдерживающий эффект”. Граф Меттерних, германский посол в Лондоне, прямо указал Грею на внутриполитическое “сопротивление” тратам на ВМФ в следующем году{767}. Гошен, английский посол в Берлине, отметил “ропот” в немецком обществе против расходов на ВМФ в 1911 году и со скепсисом воспринял заявление кайзера, опровергшего “бытующее за рубежом представление, будто у Германии нет денег”{768}. Когда принимали военный закон 1913 года, Гошен указал, что “все классы были бы рады переложить финансовое бремя на плечи на чужие плечи”{769}. В марте 1914 года Артур Николсон предположил даже, что “если Германия не готова приносить финансовые жертвы во имя военных целей, дни ее гегемонии в Европе сочтены”{770}.
Подобного мнения придерживались те в Сити, кто был хорошо знаком с обстановкой в Германии. Лорд Ротшильд быстро разглядел пределы возможного для немцев. В апреле 1906 года, когда на рынке был размещен еще один имперский заем, он отметил: германскому правительству “очень нужны деньги”{771}. От Ротшильда не укрылось, что затруднения, которые Рейхсбанк испытывал во время международного финансового кризиса 1907 года, были во многих отношениях серьезнее, чем то, что испытал Лондон, и усугубились краткосрочными заимствованиями государства{772}. Особенно Ротшильда удивило вот что: немцам приходилось продавать государственные облигации на зарубежных рынках — а к этому в мирное время не прибегала ни Великобритания, ни Франция{773}. Впечатление о “перенапряженности” Германской империи подтвердил выпуск в апреле 1908 года облигаций крупного прусского займа и имперский бюджетный дефицит{774}. Неудивительно, что и Ротшильды, и Варбурги ожидали, что германское правительство стремится к заключению договора об ограничении военного кораблестроения{775}. Агадирский кризис (1911) подчеркнул уязвимость берлинского рынка для оттока иностранного капитала{776}. Итак, банкирам Германия казалась не сильной, а слабой.
Американский дипломат Джон Лейшмен (еще один иностранец, точно оценивший значение военного закона 1913 года) писал:
Хотя, возможно, Германией не движет тайное намерение на кого-либо напасть, поскольку в самых высоких кругах господствует мнение, что даже победа в войне отбросит Германию на полвека назад в торговом отношении, поведение императора определенно вызывает опасения в других странах. И, поскольку рост германских вооруженных сил неизбежно повлечет соответствующее увеличение и французской, и русской армий, трудно понять, как германское правительство планирует добиться превосходства ввиду выросшего в огромной степени [финансового] бремени, и еще труднее понять, как уже обложенное чрезмерными налогами население безропотно с ним смирится.
Хотя Германия… естественным образом (будучи со всех сторон окруженной воинственными державами) вынуждена содержать вооруженные силы, эти меры обороны, или защиты, невозможно осуществлять, не подвергаясь большому риску серьезных экономических неурядиц…
При этом Лейшмен опасался, что “могущественная военная партия” способна “втянуть страну в войну вопреки мирным усилиям правительства и менее одаренный и дальновидный монарх, нежели нынешний германский император, при некоторых обстоятельствах может оказаться не в состоянии сопротивляться давлению партии войны…”{777} В феврале 1914 года американский посол Уолтер Пейдж предупредил Государственный департамент:
Какое-нибудь государство (вероятно, Германия) столкнется с угрозой банкротства, и большая война покажется ей наипростейшим выходом. Банкротство перед войной покажется позорным, зато после нее может быть сочтено “славным”.
Примерно в это время ему на глаза попалась статья в берлинской газете, “автор которой призывал немедленно начать войну, поскольку нынешнее положение Германии благоприятнее, чем вскоре окажется”{778}.
И здесь была проблема. По словам Черчилля, германское правительство вместо того, чтобы стараться “смягчить ситуацию в стране”, могло увидеть “выход из нее во внешней авантюре”. Ротшильды также понимали, что финансовые ограничения могут подтолкнуть германское правительство к агрессивной внешней политике, даже под угрозой “новых крупных расходов на сухопутные и военно-морские силы”{779}. Лидер социал-демократов Август Бебель, выступая в декабре 1911 года в рейхстаге, говорил, по сути, о том же:
И так они будут… вооружаться до зубов и вновь вооружаться, будут вооружаться, пока та или другая сторона не скажет: лучше ужасный конец, чем ужасы без конца… Она также может решить, что если продолжит ждать, то окажется слабейшей, а не сильнейшей стороной… Сумерки богов буржуазного мира приближаются{780}.
Это очень проницательный взгляд. Недаром Мольтке заявил в марте 1913 года, что “все усложнилось настолько, что война покажется избавлением от избытка вооружений, финансового бремени, политических дрязг”{781}.
Теперь уже немодно рассуждать о внутриполитических причинах Первой мировой войны{782}. Тем не менее, вероятно, можно по-прежнему говорить о них (или даже о приоритете внутренней политики) в ином смысле. Обусловленные внутриполитической обстановкой финансовые ограничения военного потенциала Германии стали одним из факторов (возможно, главным фактором), учтенных германским Генштабом в 1914 году.
Что, если бы Людендорф…
Могло ли у Германии быть больше денег? Подсчеты показывают, что экономически (но не политически) это было возможно. Военный закон 1913 года предполагал увеличение численности армии на 117 тысяч человек. На это предполагалось потратить 1,9 миллиарда марок за пять лет (с дополнительной нагрузкой — до 512 миллионов марок — на бюджет 1913 года). Тогда предусмотренное “Большим меморандумом” Людендорфа максимальное увеличение армии на 300 тысяч человек обошлось бы в 4,9 миллиарда марок за пять лет, что в 1913/14 году предполагало выделение на военные нужды дополнительно 864 миллионов марок. Этот шаг привел бы к превышению (в абсолютном выражении) оборонного бюджета Германии над российским примерно на 33 %. В относительном выражении, однако (в виде доли ВНП, которая увеличилась бы до 5,1 %, или доли суммарных государственных расходов), германские военные расходы не были бы значительно выше расходов других государств.
Мы можем также представить себе, как эти расходы можно было оплатить. Если их предполагалось покрывать исключительно за счет заимствований, то государственный долг Германии в виде доли ВНП был бы меньше французского и российского, а обслуживание государственного долга (в виде доли общих затрат) обходилось бы дешевле, чем французам и англичанам. Напротив, если доходы от единовременного военного налога (Wehrbeitrag) выросли бы с 996 миллионов до 2,554 миллиарда марок, а годовой доход от налога на прирост капитала — со 100 до 469 миллионов марок (или были бы введены дополнительные прямые налоги), рост расходов мог быть оплачен исключительно за счет поступлений от прямых налогов. Это поставило бы германские прямые налоги вровень с английскими в виде доли ВНП (3,3 %), при этом они оказались бы ниже в виде доли государственных расходов. Иными словами, неосуществимое политически увеличение военных расходов, предполагаемое “Большим меморандумом” Людендорфа, было возможно экономически, как определял бюджет соперников Германии. Более того, расширительная денежно-кредитная политика Рейхсбанка в краткосрочной перспективе могла смягчить трудности при финансировании роста расходов на вооружение. Рейхсбанк во время экономического кризиса накапливал золото. Он легко мог приобрести значительное число казначейских векселей, не ставя под угрозу свою минимальную норму резервного покрытия{783}.