В то же время росло количество людей, плативших прямые налоги. В Великобритании число плательщиков подоходного налога увеличилось более чем втрое — с 1 130 тысяч в 1913/1914 годах до 3 547 тысяч в 1918/1919 годах. При этом процент наемных работников в этой группе вырос с 0 до 58 %. На их долю приходились только около 2,5 % чистого дохода от подоходного налога, однако вряд ли этим людям были безразличны те 3,72 фунта, которые каждый из них в среднем заплатил в 1918/1919 годах{2179}. В Германии средний класс постоянно задерживал уплату налогов, чтобы инфляция успела уменьшить их в реальном выражении. В результате в общей налоговой выручке постоянно росла доля налога, удерживавшегося из зарплат работодателем. Поэтому германских налогоплательщиков из рабочего класса прямой налог волновал особенно сильно. Также следует учитывать послевоенные изменения избирательного законодательства, ранее предусматривавшего в большинстве стран имущественный ценз. Можно было бы предположить, что демократизация увеличит политическое представительство людей, которые не платили прямых налогов и не имели облигаций военного займа. Однако в действительности в Великобритании до войны соотношение избирателей и плательщиков подоходного налога составляло 6,8 к 1, а в 1918 году стало составлять 6 к 1 — то есть количество налогоплательщиков увеличилось сильнее, чем количество избирателей (на 214 % по сравнению с 177 %).
Это означает, что любимый социологами классовый анализ в данном случае просто не работает, так как ключевые группы — держатели облигаций, налогоплательщики и избиратели — слишком сильно изменились за время войны и стали пересекаться необъяснимым в рамках старой классовой модели образом. Те, кто в чем-то выигрывал, могли одновременно проиграть в чем-то другом. Характерным примером были германские крестьяне{2180}. Так, жертвы, на которые пошла британская элита перед 1914 годом (смирившись с дополнительным подоходным налогом и с налогом на наследство) и во время войны, после войны до некоторой степени компенсировались ростом ее доходов и реальной стоимости ее финансовых активов. Германские богачи, напротив, до войны с успехом избегали роста прямых налогов, а после войны пострадали от инфляции, которая обесценила их номинированные в марках ценные бумаги. В каком-то смысле европейский средний класс оказался перед выбором — получать доход по облигациям военного займа и терять его из-за налогов или избегать налогов и терять доход по облигациям из-за инфляции.
Вполне очевидно, какой вариант был опаснее с политической точки зрения. Британский средний класс мог сетовать на “проблемы с прислугой” и на прочие признаки сравнительного обеднения по меркам 1914 года, но упорно сохранял лояльность парламентскому консерватизму. Между тем в Германии инфляция нанесла смертельный удар уважению среднего класса к парламентаризму. Как справедливо отмечал в ноябре 1923 года прусский министр юстиции Хуго ам Ценхофф, “подобный крах правого порядка не может не поколебать уважение к закону и доверие к государству”{2181}. Началом конца “буржуазных партий” в Германии стали выборы 1924 года. Шесть лет спустя многие избиратели, перешедшие тогда к недолговечным образованиям вроде Экономической партии, обратились к национал-социализму{2182}.
Гитлер с самого начала резко выступал против инфляции. Еще в 1922 году он говорил, что “слабая республика разбрасывается резаной бумагой, чтобы дать своим партийным функционерам возможность жрать вволю”. Манифест нацистской партии провозглашал в 1930 году, когда она добилась больших электоральных успехов: “Прочие партии могут сколько угодно мириться с воровской инфляцией и признавать мошенническую республику, но национал-социализм призовет к ответу воров и предателей”. “Я прослежу, чтобы цены оставались стабильными, — обещал Гитлер избирателям. — А мои штурмовики мне в этом помогут”{2183}. Хотя нацистская пропаганда активно эксплуатировала боевое прошлое “неизвестного солдата” Гитлера (и летчика-эксперта Геринга) — вплоть до использования парадов инвалидов войны в предвыборной кампании{2184}, — на деле нацистское движение было лишь косвенным продуктом “фронтового опыта”. Примерно 38 % избирателей, голосовавших в 1933 году за нацистов, в год окончания войны было не больше 16 лет, а самая крупная ветеранская ассоциация была основана СДПГ, а не НСДАП{2185}. Именно послевоенный экономический кризис, а вовсе не Первая мировая, породил нацизм — а с ним и новую войну.
Альтернативы гиперинфляции
Осталось выяснить, можно ли было избежать катастрофы, которой стала гиперинфляция.
Очевидно, что о попытках вернуться, по британскому примеру, к довоенному курсу валюты не могло быть и речи. Падение производства почти на 5 % и занятости более чем на 10 %, как это произошло в Англии в результате дефляции 1920–1921 годов, было бы политически неприемлемо. Но нельзя ли было стабилизировать курс на уровне, скажем, 50 марок за доллар, что составляло бы 8 % от довоенных значений? Такая стабилизация (аналоги которой можно было увидеть в Югославии, Финляндии, Чехословакии и Франции) не повлекла бы за собой таких последствий, как британская{2186}.
Первым шагом к стабилизации в 1920 году могло бы стать более серьезное (хотя, следует подчеркнуть, ни в коем случае не полное) сокращение бюджетного дефицита{2187}. Относительно оценочного объема чистого национального продукта дефицит снизился с примерно 18 % в 1919 году до 16 % в 1920 году и до 12 % в 1921 году. Между тем можно было сделать намного больше — например, иначе взимать налоги. По подсчетам Уэбба, если бы в середине 1921 года выручка от подоходного дохода не была размыта возобновившейся инфляцией, реальный дефицит (за вычетом расходов на обслуживание долгов) на период с июля 1920 года по июнь 1921 года составил бы всего 4 % от чистого национального продукта{2188}. Что же касается практических мер, если бы Эрцбергер также повысил налоги на потребление, то средний класс не начал бы воспринимать его политику как “фискальное обобществление”. В рамках реформ Эрцбергера доля прямого налогообложения в государственных налоговых поступлениях, составлявшая до войны всего 14,5 % (включая гербовые сборы), поднялась в 1920/1921 годах до 60 % и в 1921/1922 годах — до 75 %{2189}. Это было слишком много. Заметим, что косвенные налоги — хоть левые и считали их политическим ретроградством — было бы проще собирать. Кроме того, можно было бы также несколько сократить государственные расходы. Чтобы вдвое уменьшить дефицит 1920 года, нужно было бы повысить налоги приблизительно на 1,5 миллиарда золотых марок и сократить расходы аналогичным образом.
Разумеется, неспособность правительства добиться устойчивой стабилизации экономики нельзя объяснять только налогово-бюджетной политикой. Хотя на денежно-кредитную политику сильно влияла монетизация государственного долга, она не была в этом уравнении сугубо зависимой переменной. Проблему можно сформулировать просто. Рост денежной массы в обращении в 1920 году был на самом деле больше, чем в 1919 и 1921 годах{2190}. Это лишь частично было связано с бюджетным дефицитом, так как в этот же период все больше казначейских векселей размещалось за пределами Рейхсбанка{2191}. В первую очередь это отражало высокую ликвидность денежных рынков и пассивную политику Рейхсбанка в вопросе регулирования учетной ставки. До 1922 года рыночные процентные ставки составляли около 3,5 %, а учетная ставка — 5 %{2192}. Хотя в 1919 году Рейхсбанк угрожал прекратить учет казначейских векселей{2193}, он даже не пытался ужесточить условия кредитования для частного сектора. Напротив, при первых признаках такого ужесточения он вмешивался и поддерживал ликвидность предприятий, учитывая коммерческие векселя{2194}.