И даже если бы кабинет министров не сменился, отправка БЭС во Францию не была предрешена и не соответствовала планам, выработанным совместно с французским Генштабом. Дело в том, что недвусмысленного решения о вмешательстве в конфликт на континенте так и не было принято, и, когда началась война, немедленно всплыли прежние соображения против этого шага. Как всегда, сторонники морских операций настаивали, что войну можно выиграть, действуя исключительно флотом, и до 5 августа большинство министров с ними соглашалось{906}. Берти докладывал из Парижа, что отправка экспедиционных сил не понадобится. Генерал Ноэль де Кастельно, заместитель начальника Генштаба, заверил его, что “французы, даже терпя поражения, в конце концов должны победить — при условии, что Англия им поможет, прервав морские сообщения Германии”{907}. Кроме того, они стремились добиться того, чтобы на Британских островах остались все или хотя бы некоторые армейские части — не на случай вторжения, о котором теперь не было и речи, а для сохранения общественного спокойствия (влияние войны на экономику уже стало заметным){908}. На созванном Асквитом 5 августа “довольно пестром” военном совете, составленном из военачальников и министров, царила растерянность. Совет отложил принятие решения до консультации с представителем французского Генштаба. На следующий день кабинет министров решил послать в Амьен всего четыре пехотных и одну кавалерийскую дивизии, тогда как Генри Вильсон задолго до этого собирался отправить все семь дивизий в Мобеж. Лишь шесть дней спустя граф Китченер, спешно отозванный из Египта и назначенный военным министром, убедил вернуться к крепости Мобеж, и лишь к 3 сентября кабинет одобрил отправку во Францию последней из имеющихся дивизий{909}.
Решил ли этот шаг (на чем настаивали его инициаторы, а также — впоследствии — защитники) исход войны? Был ли прав майор А. Г. Олливент, 1 августа указавший в меморандуме на имя Ллойд Джорджа, что “присутствие или отсутствие английской армии… с высокой долей вероятности решит судьбу Франции”?{910} Как мы видели, план Шлиффена из-за ошибок Мольтке провалился бы, вероятно, и без вмешательства Британского экспедиционного корпуса. Может быть, французы сумели бы самостоятельно остановить немецкое наступление, если бы сами (вместо того чтобы прибегнуть к обороне) не предприняли почти самоубийственное наступление. Впрочем, французы этого не сделали, и даже учитывая ошибки немцев, похоже, что, несмотря на первоначальное беспорядочное отступление от Монса и неудачу в Остенде, присутствие английских солдат 26 августа в Ле-Като и 6–9 сентября на Марне заметно уменьшило шансы немцев{911}. Но, увы, это не могло привести к их поражению. После падения Антверпена и Первой битвы при Ипре (20 октября — 22 ноября) сложилось безвыходное положение, которое на Западном фронте длилось три с половиной года. Если бы взяли верх сторонники нейтралитета или войны исключительно на море и Англия не отправила на континент экспедиционные силы (или их отправку задержало формирование нового кабинета министров), шансы немцев на победу над Францией были бы несравненно выше.
Европейский союз кайзера
Историки редко рассматривают тот вариант развития событий, при котором участие Англии в войне на континенте было бы ограниченным{912}. Даже те, кто сожалеют о том, как шла война, обычно отвергают это как гипотетическое контрдопущение. И все-таки вероятность такого исхода была высокой. Асквит и Грей в мемуарах это признали. Оба подчеркнули, что у Англии не было обязательства вмешаться, закрепленного договором с Францией. По словам Асквита, “мы были вольны решать, если бы возникла нужда, вступать или не вступать в войну”{913}. А Грей не скрывал, что внутри собственной партии сталкивается с противодействием, которое в июле не позволило ему встать на сторону Франции{914}. Несмотря на свои рассуждения о необоримых движущих силах истории, он соглашался, что у английского правительства имелся выбор.
Разумеется, Грей настаивал, что решение кабинета министров оказалось верным. Но какими были его доводы против нейтралитета? В мемуарах Грей объясняет:
Если мы взялись за это, давайте быть благодарны за то, что это произошло сразу. Так гораздо лучше и для нашей репутации, и для благоприятного исхода, чем если мы попытаемся устраниться, а после окажемся… вынуждены вмешаться… [Если же мы не вмешаемся,] то окажемся в изоляции. У нас не будет друзей. Никто не станет ни возлагать на нас надежды, ни опасаться нас, и всякий сочтет, что наша дружба ничего не стоит. Выбрав бесславие… мы лишимся доверия. Нас будут ненавидеть{915}.
С точки зрения Грея, таким образом, война по сути стала “делом чести”: правовым обязательством по отношению к Бельгии и моральным — по отношению к Франции. Тем не менее желание избавиться от репутации “коварного Альбиона” было лишь прикрытием стратегических расчетов. Принципиальный довод Грея звучал так: Англия не может допустить победы немцев, поскольку в этом случае Германия “будет доминировать над всем Европейским континентом и Малой Азией”{916}.
Но стремились ли к этому немцы? Грезились ли кайзеру лавры Наполеона? Ответ на этот вопрос, конечно, зависит от мнения спрашивающего о том, какие именно “военные цели” преследовала Германия в 1914 году. По мнению Фрица Фишера и его учеников, цели были как раз настолько радикальными, как их представляли английские германофобы. Война стала попыткой “осуществить свои политические замыслы, которые можно коротко выразить так: германская гегемония в Европе”, посредством аннексии французской, бельгийской и, вероятно, российской территории, учреждения центральноевропейского таможенного союза и основания польского и прибалтийских государств под прямым или косвенным контролем немцев. Кроме того, Германия желала приобрести новые территории, чтобы объединить свои владения в Центральной Африке. Предпринимались также усилия по развалу Британской и Российской империй посредством подстрекательства к революции{917}.
В рассуждениях Фишера имеется существенный изъян, который многие историки не замечают: это допущение, будто Германия после объявления войны преследовала те же цели, что и до него{918}. Поэтому Сентябрьскую программу Бетман-Гольвега (“Предварительные директивы для немецкой политики при заключении мира” с Францией, подготовленные на случай быстрой победы на Западе) иногда рассматривают как впервые открыто изложенные цели, сформулированные еще до войны{919}. Но если бы это было так, довод о том, что войны можно было избежать, был бы несостоятелен. Ни один состав английского правительства не принял бы предусмотренные Сентябрьской программой территориальные и политические претензии к Франции и Бельгии{920}, поскольку передача бельгийского побережья под контроль Германии означала бы возвращение “наполеоновского кошмара”. Но вот упрямый факт: Фишер и его последователи так и не нашли доказательств того, что такие цели немцы ставили до вступления Англии в войну. Теоретически возможно, что их вообще не предавали бумаге: документы были уничтожены либо утрачены, а те, которые пошли в дело впоследствии, опровергают, а не подтверждают справедливость положения Версальского договора о вине за развязывание войны. Но это маловероятно. Все, что смог предъявить Фишер, — довоенные фантазии пангерманцев и бизнесменов, не имевшие официального характера, а также воинственные высказывания кайзера, чье влияние на политику не было ни прочным, ни настолько глубоким, как казалось ему самому{921}. Кайзер временами мечтал о “своего рода наполеоновском господстве”{922}, и 30 июля, когда ему наконец стало ясно, что Англия не останется в стороне, он дал волю своей фантазии: