Конечно, у Бетман-Гольвега и его конфидента Курта Рицлера не было сомнений в том, что “Среднеевропейская империя германской нации” — это просто “европейское воплощение нашей воли к власти”. В марте 1917 года Рицлер отметил, что Бетман-Гольвег стремился
привести к империализму европейского типа империю, которая методами прусской территориальной организации… не может стать мировой державой… и под нашим неявным водительством обустроить [Европейский] континент от его центра к окраинам (Австрия, Польша, Бельгия){934}.
Нынешние немецкие политики так не говорят. Но сосуществование английской морской империи и “европейского проекта” Германии было возможным.
Как мы знаем, англичане не остались в стороне. Немецкие историки поспешили назвать предложение Бетман-Гольвега грубейшим просчетом и даже заявили, что сами немцы не верили в невмешательство Англии. Подтверждений этому нет. Напротив, соображения Бетман-Гольвега не кажутся вздорными. Но, увы, он не сумел предугадать, что в последний момент доводы Грея и Черчилля перевесят аргументы более многочисленных сторонников невмешательства, а также что большинство членов британского парламента примет оказавшееся в высшей степени ошибочным заявление министра иностранных дел: “Если мы вступим в войну, то пострадаем немногим сильнее, чем если останемся в стороне”{935}.
Глава 7
Августовские дни: миф о военной лихорадке
Два добровольца
В историографии некогда считалось аксиомой, что европейцы встретили Первую мировую войну патриотическим подъемом. Вот типичное свидетельство, которое приводили в качестве доказательства:
Помилуй бог, разве не ясно, что война 1914 года отнюдь не была навязана массам, что массы, напротив, жаждали этой борьбы!
Массы хотели наконец какой-либо развязки. Только это настроение и объясняет тот факт, что два миллиона людей — взрослых и молодежи — поспешили добровольно явиться под знамена в полной готовности отдать свою последнюю каплю крови на защиту родины.
Я и сам испытал в эти дни необычайный подъем. Тяжелых настроений как не бывало. Я нисколько не стыжусь сознаться, что, увлеченный волной могучего энтузиазма, я упал на колени и от глубины сердца благодарил Господа Бога за то, что Он дал мне счастье жить в такое время.
Началась борьба за свободу такой силы и размаха, каких не знал еще мир… Подавляющему большинству народа уже давно успело надоесть состояние вечной тревоги…
Теперь для меня… началась самая великая и незабвенная эпоха земного существования. Все прошлое отступило на десятый план по сравнению с событиями этих небывалых битв… Как и многих других, меня в это время угнетала только одна мучительная мысль: не опоздаем ли мы?{936}
Трудно поверить, что настроения Адольфа Гитлера разделяли все. Немногое, что известно о пребывании Гитлера в рядах баварской пехоты, указывает на то, что он не был обычным добровольцем. Товарищи по оружию считали его человеком чудаковатым: лишенным чувства юмора и болезненно патриотичным. Он с негодованием воспринял негласное Рождественское перемирие 1914/15 года{937}.
Сравним воспоминание Гитлера о поступлении на действительную службу с историей английского садовника Гарри Финча. Последний записал в дневнике:
12 января 1915 года, вторник. Утром я отправился в Гастингс, пришел на вербовочный пункт на Хэвлок-роуд и вступил в армию Китченера… Прошел медосмотр. Зачислен в 1-ю роту 12-го батальона Королевского Суссекского полка (2-й Саут-Даунский батальон). Вернулся домой с приказом явиться в свой бтн, [расквартированный] в Бексхилле [-он-Си], 18-го. На вербовочном пункте было много желающих вступить в армию.
18 января 1915 года, понедельник. Сегодня явился к старшине 1-й роты Картеру… в Бексхилл. Получил пружинный матрас, соломенный тюфяк и три одеяла. Первое впечатление: казарменный язык слегка непристоен. Постель довольно твердая, поэтому спал недолго. Я салага, и кровать, конечно, мне досталась сломанная{938}.
Тон этих сообщений ни в коем случае не указывает на разность национальных характеров. Хотя историки культуры не раз указывали на различную реакцию немцев и бриттов на начало войны{939}, я привел эти свидетельства, чтобы показать, насколько отличалась реакция населения воюющих стран. Разница между Гитлером и Финчем (последний, во время войны дослужившись до сержанта, продвинулся дальше по карьерной лестнице, чем Гитлер) была обусловлена разностью характеров Гитлера и Финча, а не их национальностью.
Толпы и бессилие
Некоторый энтузиазм, несомненно, люди проявляли. Мы вольны отнестись к рассказу Гитлера с недоверием, однако существует и много других, более надежных свидетельств. В 1945 году великий историк-либерал Фридрих Мейнеке подтвердил правоту Гитлера: “Для всех, кто через это прошел, экзальтация [Erhebung] августа 1914 года стала одним из ярчайших воспоминаний… Перед лицом общей опасности разом рухнули все перегородки, разделявшие германский народ…”{940} По горячим следам Мейнеке даже успел написать книгу о “немецкой экзальтации”{941}.
Экзальтация подразумевала толпу{942}. Рассказ Гитлера из “Моей борьбы” подтверждает снимок толпы на мюнхенской площади Одеонсплац, в которой можно различить его воодушевленное лицо. Венец Стефан Цвейг испытал ужас, оказавшись в толпе шовинистов, а на Йозефа Редлиха произвела впечатление демонстрация рабочих 26 июля в поддержку войны с Сербией{943}. В Берлине первая националистическая демонстрация состоялась вечером 25 июля, то же самое повторилось на следующий день{944}. В Гамбурге, у Альстер-павильона на бульваре Юнгфернштиг, такие же толпы собирались с 25 июля{945}. В первые месяцы войны сохранялось приподнятое настроение. Эшелоны, уходящие на фронт, украшались цветами, а перед зданием биржи собирались люди, празднующие разгром русских при Танненберге{946}. Персонаж “Комедии войны” Дриё ла Рошеля описывал удовольствие от нахождения в такой толпе в Париже: “Я… потерялся во всем этом, радуясь своей анонимности”{947}. Семнадцатилетний Э. К. Пауэлл, банковский служащий, вспоминал, что 3 августа, после выходных, проведенных в Чилтерн-Хилс, нашел Лондон “в состоянии истерики. Многолюдная процессия запрудила улицу от края до края, все размахивали флагами и пели патриотические песни. Нас тоже захватила… та же истерия”{948}. “Это была, — вспоминал Ллойд Джордж[28], — сцена народного энтузиазма, непревзойденного в течение многих лет”{949}.
О ликовании на улицах упоминали даже те, кто сам не выказывал воодушевления по поводу происходящего. Ллойд Джордж был отнюдь не в восторге от “толп джингоистов”, напомнивших об оживлении по поводу снятия осады Мафекинга. Описание Карлом Краусом венской толпы отличается цинизмом (потребовалось воображение газетного репортера, чтобы шайки пьяных ксенофобов предстали когортой патриотов), но нельзя было отрицать, что толпа все-таки была{950}. Элиас Канетти вспоминал, как спасался точно от такой же толпы 1 августа, когда вместе с братьями запел по-английски “Боже, храни короля” (военный оркестр заиграл немецкий гимн на этот же мотив){951}. Даже Фридрих Эберт, один из лидеров немецких социал-демократов, не отрицал, что резервисты, садящиеся в эшелоны, были “уверены [в победе]”, а толпы провожающих были преисполнены “сильного энтузиазма”{952}. Бертран Рассел наблюдал “в окрестностях Трафальгарской площади ликующие толпы” и “к своему ужасу, понял, что обычных мужчин и женщин перспектива войны приводит в восторг”{953}. Их видел и Уильям Беверидж: люди “запрудили улицу, сидели на перилах напротив здания парламента, облепили постамент колонны Нельсона”{954}.