Трупы далеко не у всех вызывали такое отвращение, как у Уилфреда Оуэна. A. П. Герберт признавался, что он подпадал под власть такого же “уродливого очарования”, как и Юнгер{1859}, а поэт У. С. Литтлджон написал строчки, блестяще иллюстрирующие теорию Фрейда. Впрочем, в последнем случае влечение к смерти, по-видимому, переросло в осознанное желание погибнуть:
В моем сердце звучит только радостная песнь смерти, когда я влекусь
К окопам, где мне не будет нужно ничего, кроме шести футов земли
И простого деревянного креста, — а все остальное оставьте Богу
{1860}.
Наконец, не стоит забывать и о послевоенном чувстве вины, которое испытывали выжившие — как тот персонаж “Склепа капуцинов” Йозефа Рота, которого “признали непригодным к смерти”{1861}. В свою очередь, Томас Манн, как истый вагнерианец, после войны заключил, что культура кайзеровской Германии была слишком связана со смертью, и это — Todesverbundenheit[54] — было ее роковым пороком, а война стала ее финальным Liebestod[55]{1862}.
Возможно также — и это выглядит еще хуже, — что люди были готовы драться, потому что им нравилось драться. Мартин ван Кревельд (совсем не фрейдист) проницательно заметил:
Война, не будучи просто средством, очень часто рассматривалась как цель — крайне привлекательная деятельность, которой невозможно найти достойную замену… Лишь война дает человеку возможность применить все его способности, все поставить на карту и проверить, чего он стоит по сравнению со столь же сильным противником… Какой бы неприятной ни была правда, но она заключается в том, что реальная причина существования войн — это то, что мужчины любят воевать[56]{1863}.
В конечном счете, возможно, именно это “О, что за чудесная война!” наилучшим образом объясняет продолжительность конфликта. Джулиана Гренфелла, архетипического аристократа-кавалериста, считавшего войну веселым развлечением, часто считают исключением из правил:
Мы вчетвером стояли на улице, смеялись и болтали. Вдруг мимо просвистел десяток пуль. Мы бросились в ближайшую дверь — оказалось, что за ней уборная, — и рухнули один поверх другого, хохоча во всю глотку… Я обожаю войну. Она похожа на большой пикник, но не так бессмысленна. Мне никогда еще не было так хорошо и весело{1864}.
На деле такие чувства были широко распространены. Накануне своей гибели в битве при Лоосе Александр Гиллеспи писал своему отцу: “Это будет славный бой, и, даже думая о тебе, я не хотел бы его пропустить”{1865}. Когда капитан У. П. Невилл из 8-го Восточно-Суррейского полка повел в атаку свою роту в начале наступления при Сомме, он, пока его не убили, гнал перед собой к германским позициям футбольный мяч — так перемешались в его голове спорт и война{1866}. Многие воспринимали войну как разновидность охоты (от кавалерийских офицеров такое отношение даже ожидалось): в первую очередь здесь вспоминается Сассун, но подобные аналогии довольно часто встречаются не только у него. Перед смертью убитый во Второй битве при Ипре Фрэнсис Гренфелл сказал своему командиру: “Гончие хорошо бегут!”{1867} Один шотландский снайпер назвал “семь зафиксированных попаданий” и четыре возможных за один день “доброй охотой”{1868}. Немцы тоже не отставали: Юнгер отзывался о бегущих хайлендерах, которых истребляли его люди в марте 1918 года, как о “загнанной дичи”{1869}. Маниакальный характер войны-спорта хорошо выразил Роберт Николс в своем стихотворении “Атака”:
Сэр, осторожней!
Вон там! Смутная толпа фигур.
Револьвер нацелен!
Бац! Бац!
Красное, как кровь.
Немцы. Немцы.
Боже, о Боже!
Один канадский рядовой вспоминал о войне так: “Это величайшее за всю мою жизнь приключение. Я буду помнить о нем до конца дней и ни за что бы его не пропустил”. Для еще одного солдата — английского санитара — “все, что происходило после войны, было серым”{1871}. Гай Чепмен называл войну “своей женщиной” и говорил, что “тому, кто побывал в ее объятиях, не нужно других”. Позднее он признавался, что скучает “по неуловимому бесценному чувству жизни в каждом нерве и каждой клетке тела и в каждом порыве духа”{1872}. Французский священник Пьер Тейяр де Шарден писал о чем-то подобном, рассказывая о духовном подъеме, который он испытывал, когда был санитаром на фронте: “Ты чувствуешь внутри себя глубинные ясность, силу и свободу, которых никогда не чувствовал в обыденной жизни”{1873}.
Никто не наслаждался войной больше Эрнста Юнгера. Он называл битву “наркотиком, сперва стимулирующим нервы, а потом лишающим их чувствительности”. Едва не обернувшаяся катастрофой вылазка была для него “короткой веселой интерлюдией”, “которая помогла взбодриться”. Войну он позднее называл “идеальным средством для воспитания сердца”. И в этом он был не одинок — аналогичное отношение он видел у своих солдат:
Временами… это бывает весело. Многие из нас питают к своей работе спортивный интерес. Горячие головы постоянно спорят о том, как лучше метать бомбы самодельными пращами… Иногда они выползают из окопа и привязывают к колючей проволоке колокольчик, к которому прикрепляют длинную нитку, чтобы дергать за нее и дразнить звоном английские посты. Сама война становится для них развлечением{1874}.
Женщины, которые попадали на фронт, тоже нередко наслаждались войной. “Ни за что бы это не пропустила”, — писала в своем дневнике Мэй Синклер о службе санитаркой в Бельгии, вспоминая “прекрасные минуты смертельной опасности”. Вера Бриттен и Виолетта Турстан, ставшие медсестрами, наслаждались “волнующей” жизнью в прифронтовой полосе. В послевоенном лесбийском романе Рэдклифф Холл “Мисс Огилви находит себя” героиня называет время, проведенное в женской воинской части, “замечательным”{1875}.
Некоторым на войне нравилась именно опасность. Ван Кревельд неосознанно повторяет Фрейда, когда пишет: “Суть войны заключается не в том, что представители одной группы людей убивают представителей другой, а в том, что они, в свою очередь, готовы быть убитыми в ответ, если это будет необходимо”[57]. В сознании у солдата сосуществовали смерть и убийство.