Так почему же — если не из-за подсознательного влечения к смерти — солдаты стремились убивать врагов, рискуя собственной жизнью? Важным мотивом могла быть месть. Именно она руководила Джоном Люси на Эне в сентябре 1914 года и под Нев-Шапелем. Он хотел “расквитаться” с немцами за ужасное отступление от Монса и за гибель своего брата.
Мы задали им жару. Мы били и уничтожали. Они падали десятками и сотнями, их колонна таяла под нашим беглым огнем. Их ряды распались, и через пять минут перед нами никого не осталось. Немногие выжившие в панике пытались бежать, но мы стреляли им в спины. Пять кровавых минут… Мы с лихвой отплатили им за день под снарядами{1876}.
На Сомме 9-й Валлийский полк также стремился рассчитаться за свои потери при Лоосе{1877}. Французский крестьянин из Пюи-де-Дом рассказывал родителям, как он “ненавидит этих варваров”: “Пусть приходят — чем больше, тем лучше. Обещаю, выживут из них немногие. Я горжусь, когда вижу, как они падают мертвыми”{1878}. Юнгер отмечал такие же настроения у своих подчиненных. Когда солдата из группы копателей убили у редута Альтенбург, “его товарищи долго ждали за бруствером, чтобы за него отомстить. Они плакали злыми слезами. Странно, что они не видят объективного характера войны. Англичанин, застреливший товарища, становится для них личным врагом. Не могу этого понять”. Когда 21 марта 1918 года он повел своих людей в бой, они — вместо обычных соленых шуток — говорили:
“Покажем им, на что способна 7-я рота”.
“Мне теперь на все наплевать”.
“Отомстим за ребят из 7-й роты”.
“Отомстим за капитана фон Бриксена”{1879}.
Обратите внимание на эти слова: “Мне теперь на все наплевать”. Стремление к мести часто граничило с безразличием к собственной жизни. В воспоминаниях Сассуна о зиме 1915–1916 годов, помимо готовности с удовольствием убивать немцев, заметна готовность умереть. После того как был убит его близкий друг Дик, он начал предпринимать безрассудные вылазки в германские окопы в поисках одновременно мести и смерти:
Я отправился в окопы в надежде кого-нибудь убить… именно это чувство заставляло меня отправляться патрулировать воронки от мин при каждой возможности… Я более или менее смирился с тем, что мне придется умереть, потому что в сложившихся обстоятельствах делать, кроме этого, мне, по-видимому, было больше нечего.
Впрочем, некоторым просто нравилось убивать. Джулиан Гренфелл отметил в своем дневнике “захватывающий эпизод”, случившийся в октябре 1914 года. Он прополз на нейтральную полосу и увидел немцев: “Один из них смеялся и разговаривал. Я прицелился и заметил, как блестят его зубы. Я спокойно спустил курок, немец захрипел и рухнул”{1880}. Австралийцы в Галлиполи гордились своими навыками стрельбы и штыкового боя. Отчасти дело было в желании “сквитаться”, но отчасти им всего лишь хотелось “хорошо делать эту работу”{1881}. Такая профессиональная бесстрастность была характерна не для всех. Многие в армии люто ненавидели “бошей”. С точки зрения двух офицеров Королевского Беркширского полка, немцы были “гнусными вредителями”. “Они не знают ни сожалений, ни милосердия, — утверждал другой офицер. — Для них чем больше крови, тем лучше”{1882}. Среди нижних чинов ненависть тоже была распространена. На вопрос, как он относится к немцам, один пленный британский солдат ответил коротко и ясно: “Мы просто смотрим на вас как на блевотину”{1883}. Лишь немногие испытывали раскаяние — подобно Ярецкому из романа Германа Броха “Лунатики”, который говорил, что левую руку он потерял в наказание за то, что “бросил тогда гранату французу прямо под ноги”. При этом даже он объяснял:
Когда ты действительно убил пару человек… видите ли, тогда, наверное, на протяжении всей жизни больше не возникает потребности брать в руки книгу, это то, что чувствую я… все уже устроено… поэтому и война не окончится…[58]{1884}
Убивая, эти люди рисковали быть убитыми. Готовность идти на такой риск, разумеется, необязательно нужно считать следствием подсознательного влечения к смерти. Вполне возможно, что солдаты не могли просчитать шансы на собственное выживание — или предпочитали этого не делать. Средний британский солдат во Франции оказывался в числе потерь того или иного рода с вероятностью больше 50 процентов. Те, кто находился непосредственно на передовой, особенно во время наступления, гибли с более высокой вероятностью (не говоря об угрозе получить ранение или попасть в плен). Для французских пуалю дела обстояли еще хуже. “Смерть неустанно подстерегает нас, особенно во время атак”, — писал один солдат в 1917 году в журнале L’Argonaute{1885}. Хотя свои точные шансы выжить бойцы знать не могли (цифры потерь держались в строгом секрете), их нетрудно было оценить по собственному опыту. Некоторые явно не заблуждались на этот счет. Норман Глэдден с ужасом вспоминал “муки… последних часов перед боем”: “Я не видел ни одной веской причины, по которой я должен был и на этот раз избежать увечья или смерти”{1886}.
Однако, несмотря на эти мысли, до самого конца войны солдаты продолжали сражаться, убеждая себя, что лично на них теория вероятности не распространяется. Чем дольше боец на фронте оставался невредимым, тем чаще он начинал считать себя исключением из статистических законов. Так, Юнгер заметил, что его подчиненные ходили в редут Альтенбург по открытой местности, несмотря на угрозу со стороны снайперов, проявляя “обычное равнодушие старого солдата к опасности”. “Как правило, все было в порядке, но все-таки один или два человека каждый день гибли”, — писал он. С неразорвавшимися снарядами и гранатами бойцы также обращались неосторожно. Когда Юнгер видел, как его брата уносят на носилках под шквальным огнем, он больше беспокоился о нем, чем о себе. “Отчасти это можно объяснить обычной для человека верой в собственную удачу. Уверенность в том, что с нами ничего произойти не может, заставляет нас недооценивать опасность”. В то же время понимание того, что их жизнь и смерть зависят от непредсказуемой траектории снаряда, делало из солдат фаталистов. “Слава богу, умереть можно только один раз”, — говорили бойцы Юнгера в разгар стальных гроз весны 1918 года{1887}. “Там, в полях смерти, — писал Патрик Макгилл из Лондонского Ирландского полка, — от меня не зависело, буду я жить или погибну”{1888}. Как утверждал Краттуэлл, “почти каждый солдат, побывавший в бою, становится фаталистом. Ощущение, что все зависит от случая, успокаивает его нервы. Однако для этого солдату необходимо верить, что шансы у него есть”{1889}. Этот фатализм иногда принимал форму кажущегося равнодушия к участи других солдат. Многие свидетели отмечали, что опытные бойцы не реагируют на ранение и смерть товарищей: “вместо ужаса гибель человека стала вызывать только мысли о том, кем его заменить”, “людей привыкли считать всего лишь материалом”{1890}. Короче говоря, как объяснял Фрейд, каждый верил, что лично его не могут убить: