— Тут не на образование нужно смотреть.
— А на что?
— На курс.
— Курс у вас всегда, что вчера, что сегодня только один.
— Какой? Я лично не знаю… — правильный.
— Правильный.
Игорь Ильич тут же парировал реплику пасынка:
— Знаешь, один умный человек сказал: народ имеет такое правительство, которое…
Юлиан перебил Лаврищева:
— Брось сыпать цитатами народных депутатов, Лаврищев! Я считаю, что после того что правительство сделало с народом, оно обязано на нём жениться.
— Это ведь тоже не твоё…
— Было не моим. Теперь — моё. Как ты любишь говорить, от такой жизни и философом станешь. Ради красного словца наш Павлик как-то сдал отца… Ты, кстати, уже сжёг свой партбилет с Ильичом на обложке? Смотри, запишут в неблагонадёжные. Пора, Лаврищев, перекрашиваться. И не делай, не делай такое жалостливо-недоумённое лицо. Я тут у Марка Твена вычитал мудрую мысль, что все политические партии в конце концов умирают, подавившись собственной ложью.
— Перекрашиваться? — переспросил Игорь Ильич. — Это что, в другую партию предлагаешь вступить?
— Ты же конформист, Лаврищев. Любитель компромиссов с государством. Сам должен кумекать, не маленький… Я тут слоган сочинил. Дарю: «Держаться партии народной и современно и доходно!»
— Спасибо, не надо.
— Ах да, ты же считаешь, что раньше жизнь была раем: РАЙком, РАЙисполком. А сейчас всё больше ад: АД министрация…
— Ничего я такого не считаю. Простоя знаю, что наша страна — родина талантов и гениев.
— Она же и их большое кладбище, — со смехом ответил Юлиан.
Эти слова почему-то больнее всего задели душу Лаврищева. Он покатал желваки на крутых скулах, сказал, как часто говорил своим подследственным:
— Ну ты, крутое яйцо в кожаной куртке!.. Осторожней на крутых поворотах…
— А то что? Посадишь? Так у нас половина сидит, а другая половина — охраняет. Потом, перестроившись, меняются.
Лаврищев потерял равновесие духа и взорвался:
— Да я вижу, ты уже готов не только в Германию свою смыться, а и родину продать!..
— Сегодня, когда в магазинах голые полки — с превеликим удовольствием. Только кто её купит? Такую в миг обнищавшую родину при всём желании не продашь!
Игорь Ильич достал сигарету, ломая спички, прикурил.
— Да, сегодня нам всем трудно, — сказал он. — Но русский человек на весь мир славится своим умением находить выход из самых трудных ситуаций…
— Но ещё более он славится, — перебил отчима Юлиан, — своим умением находить туда вход. И вот что я тебе, Лаврищев, скажу: я буду, буду вам назло учиться в Берлинском университете. Не дадите денег, сам их достану! И тут же — в Берлин, в Германию. Во мне закипает кровь Эссенов!.. Чувствуешь следователь? Прочь от ваших университетов и институтов, где приучают к одноклеточным словам и куцым мыслям. Мама мечтает меня видеть журналистом, а я не хочу писать, что отечественные поезда самые поездатые поезда в мире!.. Сыт этой ложью! Раньше мы боролись за социализм с человеческим лицом, а теперь что — за капитализм с человеческим лицом? Только где оно, это лицо человеческое? А? На 90-и месте, после Занзибара, по тратам из госказны на одного условного россиянина!.. Зато денег на следователей и судей, правоохранителей всех мастей денег не жалеем.
Неожиданно Юлиан запел на мотив «Широка страна моя родная», песни, известной каждому советскому человеку:
— Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно, смирно и кругом!..
— Как же ты, майн либе зон, до сего дня жил в России? — резко переходя в наступление и, придав голосу стальную интонацию, весьма эффективную на допросах обвиняемых, процедил сквозь зубы Лаврищев.
— Как жил? — засмеялся Юдиан. — Как все. А все живут в этой стране, по известной формуле: иногда выпьют от нечего делать, иногда что-то сделают от нечего выпить, а потом в самом расцвете сил умирают от нечего делать и нечего выпить.
Эти слова Юлиана просвистели над ухом следователя, как тот жакан, выпущенный на памятной Лаврищеву охоте на кабана из «тулки» пасынка. И, кажется, этот свист вернул следователя в его воспитательной работе к разбитому корыту. Он понял всю бесплодность своих попыток воспитать из Юлика — Юлия, ну, если не цезаря, то хотя бы честного и доброго малого, любящего свою страну, Родину свою… «А я ведь ему в детстве «Тараса Бульбу» читал! — про себя сокрушался Лаврищев. — Нет, даже великая литература не делает людей лучше, патриотичнее…Тихий голос совести и любви к малой и большой Родине так и не проснулся в душе Юлиана. Начитался, паразит, разных умников. Вот и бодается телёнок с дубом».
Игорь Ильич малу помалу оставил в покое «юного диссидента», почти гётевского Вертера, который был несказанно рад этому событию и упросил мать, чтобы переехать на постоянное место жительства к бабушке Кате и дедушке Сигизмунду, в их «трёшку», которая находилась на седьмом этаже знаменитой высотки на Набережной Москвы-реки. Лаврищев понимал, что пасынок начинал подбивать клинья под его финансирование на учёбу в Берлине. Благо, времена менялись. И пресловутый «железный занавес» в начале 90-х, превратился в марлевую занавеску.
Сам же умный и расчётливый не по годам Юлиан по поводу своего «великого переселения» выразился так:
— Брошенные дети часто живут с родителями. Мы, с дедушкой и бабушкой, решили нарушить эту советскую традицию. Поэтому, дорогие и разлюбезные мои родители, я с большой радостью уезжаю на ПМЖ в старую сталинскую высотку на Набережной.
Тогда в столице только-только разворачивалась квартирная приватизация, и Семионовы-Эссены были, как они говорили с неуместным тут французским прононсом «озабочены проблемами privatissime[8]». Вскоре Сигизмунд Павлович приехал к Лаврищевым, как шутил директор бани, «на деревенский адрес» — в бирюлёвскую квартиру Лаврищевых. Эту «двушку» честный следователь Лаврищев получил не без содействия «банных друзей и прокурорских приятелей» тестя. Плохо, считали родители супруги, что в Бирюлёве Восточном, новом административном округе Москвы, образованном в середине 90-х. Хорошо, что совершенно бесплатно. Начальство, не жаловавшее Игоря Ильича своей благосклонностью, со скрипом выделило её строптивому следователю после рождения у Лаврищевых дочери Ирины, внучки Семионовых-Эссенов. Пожалуй, только сам Лаврищев, формальный родственник семьи с двойной фамилией, так и не закрепивший свою родство «крепкими духовными скрепами», радовался этой типовой советской «двушке» и «самоопределению», как говорил следователь, семьи Лаврищевых. «От бывшего золотого руна — хоть шерсти клок!» — шутил Игорь Ильич.
Не меньше Игорь обрадовался, когда всего через полгода (!) Лаврищевым установили квартирный телефон, на который обычные москвичи стояли в длинной очереди.
* * *
После окончания школы Юлиан Семионов-Эссен отдыхал от наук и любого непосильного труда несколько быстротекущих лет. Все эти годы он только и делал, что куда-то ездил, с кем-то встречался, просиживал штаны в архивах столицы и прибалтийского Калининграда, трижды (ипли четырежды?) бывал в Германии, где заводил полезные для себя знакомства. Или просто, как он говорил сам, «чтобы не обрасти мхом с северной стороны», ездил по Европы, дважды был в круизах, обогнув не такой уж и большой земной шарик на белоснежных многопалубных лайнерах.
Наконец, наездившись на деньги родителей и прародителей по загрантурам, отведав экзотических устриц во французских кафе и свиных сосисок с баварским пивом на знаменитом «Октоберфесте», решил, что он окончательно созрел для Берлинского университета. Выбрал Юлиан не юридический и даже не экономический, а, как считала Мария Сигизмундовна, «совершенно бесполезный для обеспеченной жизни», философский факультет. Говорил, что когда-то на этом факультете учился Фридрих Ланге. Кто такой этот Ланге — Марии Сигизмундовне было неизвестно. Разноглазие и теперь уже скрытое косоглазие Юлиана — в отличие от службы в армии — кредитоспособному юноше совершенно не помешало при зачислении на первый курс БУ — Берлинского университета. Неважно, кто заказывает музыку. Важно, чтобы было кому за неё заплатить.