Феодора, у которой, благодаря ее актерскому прошлому, в запасе всегда имелось множество цитат, нередко обменивалась ими с квестором, и сейчас она беззвучно поаплодировала ему.
— Отлично, благородный Трибониан, — улыбнулась она. Затем улыбка исчезла с ее лица, и она добавила: — Но поведение Антонины все равно раздражает меня.
— Стоит ли, о прекраснейшая, раздражаться при виде ручья, бегущего с гор? То же можно сказать и о кокетстве Антонины.
Его веселая непринужденность улучшила настроение Феодоры. Они немного поговорили о его работе над сводом законов, и, когда Трибониан удалился, ее душевное равновесие было почти восстановлено.
В тот вечер она вернулась к себе поздно. Никаких признаков беспорядков в городе не было.
На следующий день начался кризис.
После полудня страсти вокруг ристаний накалились более обычного: три возницы были раздавлены насмерть и еще двое — безнадежно искалечены. И случилось так, что все трое погибших были от Зеленых, а Юстиниан, заключивший пари в кафисме, крупно выиграл, как, впрочем, и большинство Синих на Ипподроме. Этот унизительный факт в сочетании с иными перенесенными обидами, вероятно, и подтолкнул партию Зеленых к действиям, ставшим причиной трагической развязки.
Между пятым и шестым забегами, когда рабы уносили с арены обломки колесницы и свежим песком засыпали пятна крови на скаковом кругу, в секторе Зеленых поднялся человек. Все его знали: Кварт Остий, более двух десятилетий бывший оратором своей партии. Шум на Ипподроме затих, так как всем хотелось услышать, что он скажет.
— Привет тебе, Юстиниан… о воплощенное милосердие! — прогремел зычный, как рев быка, голос, закаленный в постоянных выступлениях перед огромными толпами.
Зрители замерли. Назревало что-то из ряда вон выходящее — оратор обращался непосредственно к самому императору. Девяносто тысяч пар глаз устремились к высокой кафисме, где в тени пурпурного навеса, откинувшись на спинку мраморной скамьи, восседал Юстиниан. Император слегка нахмурился и вопросительно смотрел на оратора.
— Твое императорское величество! — голос загромыхал вновь. Оратор говорил размеренно, делая паузы, чтобы все вокруг успевали услышать и понять смысл сказанного.
— Твой народ… жаждет справедливости… и требует… прекратить притеснения!
Голос у императора был обыкновенный, и он не мог сам ответить перед таким огромным собранием, — для этого имелись специально подготовленные люди. Юстиниан сделал знак одному из своих глашатаев, наклонившись вперед, что-то сказал ему, и тот повернулся к трибунам. Не уступая по силе голоса оратору Зеленых, глашатай прокричал вопрос императора на противоположную сторону арены:
— Каким образом… вас… притесняют?
Дальше последовал громогласный диалог, участники которого перебрасывались репликами, не щадя легких. Спор перерос в перебранку. И хотя один должен был говорить от лица императора, а другой — от партии Зеленых, оба вскоре начали прибегать к собственным аргументам, не ожидая подсказок и ни с кем не советуясь.
— Правда известна тебе… великий посланник неба… как и тому, кто угнетает нас… несправедливостью и поборами! — гремел трубный голос оратора Зеленых.
Лицо Иоанна Каппадокийца, также сидевшего в кафисме, стало серым. Он-то прекрасно понимал, кого имеет в виду оратор.
— О каком угнетателе ты говоришь? — ревел в ответ императорский глашатай.
— Он умрет… как Иуда!
— Ты смеешь… оскорблять… представителей императорской власти?!
Юстиниан кусал губы, бросая время от времени беспомощный взгляд на своего глашатая, словно желая прекратить эту бессмысленную перепалку и не зная толком, как это сделать. Капли пота выступили на лысине префекта претория, когда оратор Зеленых снова произнес: «Как Иуда!»
Однако он был прерван императорским глашатаем, который решительно перехватил инициативу:
— Замолчите, иудеи… манихеи… самаритяне[72]!..
Манихеи повсеместно преследовались как презренные еретики за попытки совместить основные принципы христианства и зороастризма — персидской религии поклонения огню. Нужно заметить, однако, что, как ни был разъярен глашатай и как ни поносил он Зеленых, ни разу он не назвал их монофизитами, хотя они, конечно, того заслуживали, а не назвал потому, что помнил о религиозных симпатиях императрицы Феодоры. После тирады глашатая на минуту воцарилась напряженная тишина, которая сменилась ревом негодования и ярости в стане противников, слившимся с издевательскими криками, гиканьем и свистом со стороны Синих. Однако шум тотчас утих, когда дерзкий оратор от Зеленых прокричал в ответ:
— Нас… назвать евреями… самаритянами?!
Он нарочно повторил те именования, которые нетерпимым в религиозном отношении византийцам должны были показаться наиболее оскорбительными. И продолжал:
— Да пребудут с нами Господь Бог… и Христос… благословенный и единый в начале своем!
Еще одна пауза, вслед за которой в этот раз взорвались бешеным криком трибуны Синих. Последней фразой в лицо императору и всем православным был брошен основной постулат монофизитов.
На изгибе подковообразного амфитеатра, где партии располагались ближе всего друг к другу, началась драка. Стража бросилась туда, чтобы разнять дерущихся.
— Молчи, ты… презренный богохульник! — надрывался глашатай Юстиниана.
— Это что же… высочайшее повеление? — В вопросе Зеленого зазвучала насмешка. — Выходит, граждане империи… не могут больше… высказывать вслух свое мнение?
— А я говорю, ты — богохульник!..
После минутной паузы оратор Зеленых впервые оторвал взгляд от императорской кафисмы и повернулся к своим сторонникам. И среди притихшего Ипподрома отчетливо разнесся его мощный, полный ярости голос:
— Вы слышите, люди!.. Нам угрожают!.. А разве не были убиты наши товарищи… и разве были наказаны убийцы? Что же, теперь наш черед?.. Прочь отсюда!.. Все прочь из этого проклятого места!..
Юстиниан, позволивший ситуации выйти из-под контроля, беспомощно наблюдал за оглушительной и злобной перебранкой ораторов. Теперь, наклонившись вперед, он увидел, как Зеленые срываются со своих мест и, натыкаясь друг на друга, толпой бегут к выходу. Взбешенные Синие тут же последовали их примеру. Император в досаде и ярости откинулся на спинку скамьи под пурпурным балдахином. Такого еще не бывало! Толпа настолько разбушевалась, что последние три заезда были сорваны. Ситуация становилась крайне серьезной.
Юстиниан не был трусом. И прежде ему случалось попадать в опасные переделки, из которых он выходил мужественно и с достоинством. Однако вид стотысячной разъяренной толпы пробудил в нем чувство страха. Ярость витала в воздухе, сливаясь в общий водоворот ненависти, клубившийся над Ипподромом и городом, — ужасная угроза, которую трудно было предвидеть и еще труднее предотвратить, поскольку вышедшая из повиновения толпа так же непредсказуема, как и опасна.
Неспроста все римские императоры, начиная с Цезаря, больше других напастей боялись бунта плебеев. Клавдий, Нерон, Гальба, Домициан, Коммод, Элагабал, Максимиан и Валентиниан — вот далеко не полный перечень тех, кто был сметен народными мятежами.
Ни слова не говоря, Юстиниан поспешно спустился по винтовой лестнице и в сопровождении свиты зашагал по подземному проходу, соединявшему кафисму с дворцом. Лицо его было бледным и неподвижным, что одни расценили как признак гнева, другие — как признак испуга.
Вернувшись к себе, Юстиниан первым делом приказал взять под стражу не в меру ретивого оратора, который втянул его в глупый и бессмысленный конфликт с толпой. Как с ним поступить, можно решить позднее. А сейчас необходимо предпринять другие, более решительные действия. Запыхавшийся воин из городской стражи принес во дворец известие о том, что между обеими партиями начались столкновения. Покидая Ипподром, Синие не могли удержаться от издевательских выпадов в адрес противников, и взаимная ненависть вылилась в безобразную потасовку. Теперь на Бычьей площади разгорался настоящий мятеж. На этот раз Юстиниан решил действовать без промедления. Вызвав городского префекта Феодота Тыкву, он отдал приказ: