7
Четыре десятка кирпичей — столько натаскал Еранцев в одиночку — лежало возле бреши в стене, и можно было заняться кладкой. Но для этого нужен был раствор, его замешивал у пруда Аркаша, похваставшийся, что он лучше Еранцева освоился с ремеслом каменщика.
Аркаша был виден Еранцеву — он, поставив бадью на скособоченную детскую коляску, вытащенную из клубного подвала, где была свалена пришедшая в негодность бутафория, сыпал в нее бетон из бумажного мешка и после каждого неосторожного движения окутывался белесой пылью.
Еранцев, еще раз сходив за кирпичами, прикидывал, с чего начать — высить угол или приниматься класть от метки Тырина.
— Ты че это, Михаил? — подойдя, добродушно блеснул глазами из-под картуза Тырин. — Или силенки поизрасходовались? Ты, главное, не думай. А то, гляжу, мыслям волю даешь, а они ведь прилипчивые. Начинай… Я свое сложу, тебе помогать буду…
— Спасибо, папаня, — смущенно сказал Еранцев. — Сейчас начну… раствор жду.
— Бери у меня, вон ведерко. Чем простаивать… Отдашь, когда свой будет готов…
Еранцев перенес ведро с раствором, начал класть. Мастерок в правой руке, кирпич в левой, и пошло — наловчился за месяц с лишним. Постепенно отвлекаясь, подключился слухом к общему шуму работы и тут некстати услышал голоса спорщиков. Спорили Нужненко с Лялюшкиным, громко, не сдерживаясь, как всегда, уверенные, что смысл их спора не доходит до других по одной простой причине: все кругом, какого ни возьми, дураки.
— …обучить ЭВМ управлять людьми, по-моему, проще простого, — говорил Нужненко, постукивая по кирпичу. — Но при этом масса, которой надо управлять, должна быть социально однородной. Машина неспособна отличать одного индивида от другого. Как ей отличить Ивана от Петра?..
— ЭВМ сможет взять на себя функции высшей власти, если в обществе устранены традиционные конфликты между власть имущими и подвластными, так?
— Если на то пошло, да! — энергично кивнул Нужненко. — Только не тут, а вне Земли.
— Если ты печешься о счастье цивилизации, состоящей из личностей-близнецов, для управления ими достаточно ЭВМ первого поколения.
— Что за мода пошла — ловить на слове? Сам толком не выскажешься…
— Я-то… — Лялюшкин напустил на лицо глубокомыслие. — Всякое проявление власти, жажда власти, наслаждение властью, наконец, всякий синдром злоупотребления властью имеют, дорогой метр, сугубо биологическую природу… За две тысячи лет своей осознанной истории человек, можно сказать, биологической эволюции не претерпел…
Еранцев, слушая вполуха разговор, обычно заканчивавшийся взаимными оскорблениями, невольно повернулся лицом к спорщикам, встретился глазами с Нужненко. Тот, явно тяготясь какой-то необходимостью обратиться к Еранцеву, сказал:
— Чем же кончилась вчерашняя охота на волка? Интересный психологический момент… с Шематухиным.
Такое учтивое внимание удивило Еранцева. Он запоздало угадал в голосе Нужненко праздную, с нехорошим намеком снисходительность. Но не стал из-за ерунды лезть в бутылку. А ответить как следует хотелось.
— Не связывайся с дураком! — шепнул сбоку Тырин.
Нужненко, продолжая смотреть на Еранцева вызывающе — ну, говори, говори! — неловко наступил на битый кирпич и раздраженно отвернулся. Нет, таким манером приятеля не обретешь. Да и кто он такой, этот Еранцев?
Стоп, сказал он себе, не наживай врагов, не набивайся в друзья. Здесь тебе и так хорошо!
Верно, Нужненко ни в каком человеке не нуждался, ни с кем близко не знался, а только имел дело. В деловых отношениях его тоже выручала простая механика, согласно которой он, не тратя нервы, различал угодного ему человека от неугодного. Это облегчало ему другую задачу — с кем как вести себя. Еще мать говорила ему, что трудно будет прожить среди людей с таким глухим, осторожным и расчетливым нравом, но у него пока все получалось, грех жаловаться. А если он и жаловался, скажем, Лялюшкину, то вовсе не потому, что размяк душой, просто-напросто надо было подыграть парню, который с ним и без него будет размазней.
Редко, очень редко Нужненко припоминал слова матери: «Не пойму, чураешься людей или думаешь, что один на свете живешь, больше никого нету… Смотри, как бы не вышло, что стакан воды некому будет поднести…»
Нужненко относил это к родительской привычке учить уму-разуму свое дитя и все же, изредка вспомнив, задумывался, но проходило время, и он придерживался своего: ну их, дружков, норовящих лезть в душу. Нет, осторожность, она повредить никому не может. Во всяком случае, ему, Нужненко, про доверчивость и прочую ерунду не рассказывай, не было у него и не будет в жизни первых встречных.
Здесь, на шабашке, среди всех посторонних один Еранцев вызывал в нем какое-то неосознанное смятение. Взгляд Еранцева, ставший с недавнего времени особенно отрешенным, тягуче-исповедующим, как у пророка, помимо воли запоминался и заставлял думать о чем-нибудь необычном. Нужненко стремлением к легкости, доступной здесь, где вольному воля, отстранялся от короткого наваждения.
Сейчас Еранцев, не ответив Нужненко, принялся с нетерпением ждать, когда Аркаша кончит возиться с раствором. Еранцев понял, что не сумеет объясниться с Нужненко так, как он того заслуживает. Сказать то, что запоздало сложилось из подходящих слов, значило сказать грубость, а к ней Еранцев, охваченный своими думами, не был готов. Но даже тот грубый упрек, который, по мнению Еранцева, должен был поставить на место Нужненко, был всего-навсего возвышенно-педагогическим нравоучением и вызвал бы одни лишь усмешки.
Еранцеву стало легче — никаких переживаний Нужненко не стоил. Он и раньше, невольно услышав обрывок какого-нибудь спора, чувствовал, что Нужненко затевает его для забавы, ему нравится изводить напарника, быстро перестающего разбирать, где Нужненко говорит настоящее, где ненастоящее. Ничего похожего на настоящий интерес к внеземным цивилизациям не было ни в голове, ни в словах Нужненко; больше того, в его речи слышалась затаенная издевка над предметом обсуждения. Даже со стороны было видно, не верил в существование какой-либо жизни за пределами Земли.
Есть немало людей, которые верят, что род человеческий идет не от обезьян, а от пришельцев, которые в своих бесконечных скитаниях по вселенной случайно или не случайно высадились на Земле. Сам Еранцев иногда думал о том, где и когда, каким образом утвердился первый человеческий зародыш, и не умом, а каким-то жутковатым чувством доходил до непривычной, пугающей истины, что плоть была легкой, может быть, летучей и уже потом она, занесенная на Землю космическими дуновениями, стала, как инкубаторское яйцо, воспроизводить имеющуюся где-то далеко-далеко жизнь.
Еранцев заметил, как Нужненко опять смотрит в его сторону, будто караулит. Что ж, пусть смотрит.
Но Нужненко, должно быть, решил донимать его голосом, он громко, на всю площадку сказал:
— Напрасно ты, Лялюшкин, утверждаешь, что человек мало изменился. У него кишечник стал на метр короче, чуешь? В основном у городского. А вот взять Тырина, у того кишечник по длине ближе к первобытному. В деревне, однако, пища грубее, вот почему.
— Слышишь, батя?! — крикнул Лялюшкин, целясь очками в согнутую спину Тырина. — На целый метр больше, чем у нас. Тебя возить надо, за деньги показывать, по рублю брать… А мы, дурачье, тут ишачим.
— А хушь бы укоротили, — не отрываясь от работы, не давая себя втянуть в пустую болтовню, отозвался Тырин. — Ить на него, на лишний метр, скоко надо спину гнуть…
— Сколько тебе, батя, стукнуло? — спросил Лялюшкин.
— Шестьдесят пять годочков, сынок.
— Так… — быстро подсчитывал Лялюшкин, задрав голову. — Двенадцать километров шестьсот тридцать метров лишку за этот срок… Как же тебе помочь, батя?
— Да ить от бога это, — терпеливо сказал Тырин. — Нас у него много, рази он упомнит, скоко кому дадено. Не забрал обратно, значит, так надо.