До весны, до первых проталин выхаживала Матерого волчица.
Теперь настал его черед спасать ее.
Матерый потащил подсвинка через просеку, низко вдавливаясь животом в траву. Кабанчик грузно обвис. Цеплялся ногами за сухие ветки, и после каждого куста Матерый задерживал дыхание, чутко вслушивался в тишину. Наконец выбрался на свою тропу.
Покинув запретную для него землю, Матерый почувствовал, как попросторнела грудь. Однако до радости было еще далеко. Перед ним лежало лишь начало тропы, а ночная тропа с добычей — это изнурительная работа.
Матерый тронулся в путь. Он шел расчетливо, сберегая силы для всего перехода, загодя прикидывая, где нужно остановиться, передохнуть. Он не торопился, а спешить хотелось, чтобы забыться в непосильном напряжении — Матерый с трудом укрощал голод, но не смел, помня о выводке, жировать в одиночку.
Уже после двух передышек Матерому показалось, что кто-то его преследует. В задымленном воздухе носились едва уловимые чужие запахи, и вначале Матерый старался не замечать их — они могли и померещиться. И только когда посветлело впереди — близок был пожар, — Матерый понял, что ему не чудится. Справа и слева, держась шагах в пятнадцати от чернотропа, скользили меж деревьев длинные тени. Матерый не испугался. Делая вид, будто ничего не видит, продолжал двигаться к охваченному огнем ельнику.
В быстром упреждающем движении левая цепочка серых стянулась к тропе, загородила дорогу. Иного выхода, как пойти на сближение, у Матерого не оставалось. Тем временем правая цепочка примкнула к левой. Волки застыли широким изогнутым хором.
Решительность Матерого, видно было, обеспокоила молодого вожака, стоявшего на тропе. Из глаз его брызнул свирепый огонь, не погасший даже тогда, когда Матерый, как бы мирясь, выронил кабанчика на пеплом покрытую почву. Матерый пристально, но без вызова смотрел на вожака.
Так они стояли друг против друга, два волка: молодой, сильный, великолепного дымчатого окраса, подчинивший себе стаю, готовую в слепой звериной страсти учинить мгновенную расправу над любым врагом вожака, и старый, отверженный, но еще не побежденный, не отказавшийся от борьбы за продолжение своего рода. Какие-то секунды отделяли сейчас Матерого от того мгновения, когда послушная воле вожака стая петлей стянется вокруг него, ни драться, ни бежать уже невозможно.
В позе вожака, игравшего стальными мышцами, угадывалась беспощадность, и Матерый, чтобы отвлечь его, лапой отодвинул от себя серебристого в отблесках огня подсвинка.
Глазами словно бы провел по шеренге волков, ожидавших от вожака сигнала.
Матерый еще раз скользнул затаенным взглядом по волчиному ряду и слева в огненных сумерках заметил слабоватых, еще не нагулявших тело прибылых. Они покачивались на тонких, нетвердых ногах, пугливо шевелили ушами, слушая шум недалекого пожара.
В доли секунды Матерый поскреб лапами, швырнул в сторону вожака ошметья земли и белого пепла. Пока легкий дым опадал вниз, метнулся к тем трем прибылым, с неожиданно пробудившейся яростью прыгнул через них. Пробежав по тряскому урезу горящей торфяной ямины, вырвался на твердь.
На логово он приплелся на заре, поймав по пути двух сусликов. Молча кинул их в темень логова, услышал: расшевеливаются прибылые, теребят мать, выпрашивая еду.
Матерый скоро опять бежал по лесу. Пришла к нему еще одна, теперь уже дневная забота: надо осмотреть, обнюхать окрестные поля. В кем еще жила надежда, что два его детеныша целы и невредимы. В заповеднике он их не нашел, стало быть, надо искать в другом месте.
4
Земля, несмотря на ранний рассвет, долго лежала в холодных сумерках, не засветилась она даже после того, как взошло солнце. В том месте, где над лесом вспыхнуло небо, густо висел, застя солнце, дым набравшего силу пожара. За ночь оттуда к прудам нагнало свежего дыма, оттого воздух казался бодрым, бодрее вчерашнего.
На шабашке раньше всех вставал Чалымов. Каждый день в половине седьмого поднимался, как заведенный, шел по берегу подальше от глаз и первым делом занимался упражнениями йогов.
В это утро Чалымов, выйдя на крыльцо, потянул носом воздух, помрачнел и надумал было отменить занятия. До того забористой была мешанина воздуха и дыма, что после пяти-шести вдохов стала перешибать дыхание. И все же Чалымов, помня о давней заповеди держать тело в постоянной хорошей форме, решительно двинулся к пруду. По пояс голый, в синих «олимпийских» брюках сел на сухую траву возле заводи, скрестил по-йоговски ноги. Однако сегодня почему-то особенно трудно было совладать с собой. Работой воли Чалымов отгородил себя от всего, что мешало ему впасть в нужное оцепенение. Отключил слух, остановил зрение с тем, чтобы медленным усилием сознания обратить его внутрь, в себя. Дальше надо было дожидаться состояния, когда тело охватывает забытье, но не полное, а такое, чтобы под контролем держать какой-нибудь важный орган, только его заставляя бодрствовать.
Когда на крыльце показался Шематухин, глаза у Чалымова, оставаясь открытыми, ничего уже не видели. А тут Шематухин, тоже никого перед собой не замечая, двигался к заводи. Щурясь на дым лесного пожара, он позевывал, пока не почувствовал, что на кого-то надвигается. Он знал, что Чалымов по утрам бегает на физзарядку, но в такой позе, с бессмысленным взглядом — не поймешь, жив, не жив — заставал его впервые.
— Туды твою растуды!.. — бросился в сторону Шематухин. — Че ты тут делаешь? Добегался, кондрашку заработал?
Окаменелый Чалымов порядком напугал Шематухина, у которого и без того в голове творился ералаш — сказывался выпитый вечером спирт. В висках гулко стучали молоточки, сердце заходилось, и Шематухин с опаской огляделся, заметил Наталью, тащившую на спине вязанку хвороста.
— Наталья, иди-ка, — позвал Шематухин.
— А чего я там не видела, — отмахнулась Наталья. — Он кажный божий день так сидит. Не тут, а за тополями.
— Ну, мать…
Остальные слова Шематухин добавлять не стал, отвернулся от Чалымова, тот слегка качнулся, ожил, осмыслив взгляд, смотрел насмешливо. Шумно войдя в заводь по колено, Шематухин плеснул в лицо водой и с каким-то, видать, только что созревшим умыслом зашагал тропинкой вдоль берега.
Шематухин и на самом деле не зря шел в направлении села. За березняком стояла огражденная высоким забором высоковольтная подстанция, питавшая электричеством стройку. От лужайки до подстанции тянулся поддерживаемый на весу рогатинами трехсотметровый кабель. Его перед началом работ Шематухин сам присоединял к подстанции, а теперь, чтобы наказать хануриков — ишь, силы девать некуда, физзарядкой занимаются, на машинах разъезжают, — решил обесточить подъемник и водяной насос. Пусть на горбу таскают кирпичи, ведрами — воду. С пультом подъемника он уже проделывал разные неполадки, но без особого успеха — напрашивались пособлять, быстро находили шематухинские хитрости.
Шематухин вспомнил, как вчера за полкружки спирта его заставили выть волком, вспомнил с обидой, остановился, пережидая дурноту. Когда отпустило, он облегченно и широко улыбнулся: сегодня воздаст всем сполна.
Шематухин свернул с тропинки вправо и уже на подходе к забору на какое-то время потерял прежнюю решимость, засомневался, стоит ли затевать испытание.
Вставал еще один угарный день с каленым, красным солнцем. Вокруг ничто не обещало перелома в погоде — повсюду, куда ни бросай взгляд, земля терялась в синих дымах. Если смотреть поближе, в белесой мгле проступали размытые, будто нарисованные косогоры, две-три крайние прудищинские избы, тоже казавшиеся ненастоящими. Вдали, в задымленном распадке, медленным пятном двигалось в синюю муть горизонта стадо, и от мычания коров, изнуренных бескормицей, на душе сделалось совсем тоскливо.
Шематухин стряхнул с себя слабость, шагнул к подстанции. Сухо похрустывала под ногами трава, она, помертвевшая еще в пороховую июньскую пору, рассыпалась в крошево.