Где антибиотики? Вот они, я нашарил их на жаркой, липкой от моих ладоней тумбочке. Несколько таблеток, глоток воды. Мне надо сохранить ясность мышления.
В тот вечер я долго искал Стаса — в столовой, в бильярдной, на закрытой площадке для бадминтона — и потом только отправился в танцевальный зал, где играл молодежный оркестр.
Ашот и Анатоль танцевали, Лена сидела в углу одна и, увидев меня, поднялась, пошла навстречу.
— Вот и ты пришел, — сказала она.
— Да, — сказал я рассеянно и ждал, когда танец кончится и Ашот подойдет к нам.
— Потанцуем, — предложила Лена.
— Нет. Мне надо уходить… — сказал я.
— Почему?
— Не знаю почему, но мне надо идти…
— Мне так хотелось, чтобы ты был здесь.
— Это пройдет.
Лена, кажется, обиделась и ушла в свой угол, а я пробрался между танцующими и взял Ашота за локоть.
— Где Стас? — спросил я его.
— Понятия не имею, — сказал он, недовольный, что я остановил его и Раю во время танца. — Он был какой-то чокнутый с утра. У него бывают заскоки, потанцуй, старик… Может, вздумал волчью ночь устроить…
«Волчья ночь» — хорошо сказано и сказано, насколько помню, Джеком Лондоном. Такой у него есть рассказ.
И на улице, куда я вышел, начиналась эта волчья ночь — ветер завывал, как в аэродинамической трубе, над сугробами развевались белые лохматые султаны. Я побежал вдоль аллеи к нашей берлоге, и по обеим сторонам постанывали, ухали деревья. Я открыл дверь холла, вошел и включил свет — лыж не было, Стас ушел.
Стас мне ничего не говорил о волчьих ночах. Но он что-то сказал однажды, только я плохо понял, потому что слушал рассеянно, поглощенный своим…
Кажется, что-то об идолопоклонстве. Да, человек склонен придумывать для кого-то достоинства, которыми он сам не обладает и исключает возможность, что они у него, могут быть. Потому что они из области сверхчеловеческого.
И когда такое начинается, Стас бросает перчатку языческим божествам: ветру, воде… Один раз его целую ночь носило на перевернутой лодке по штормовому Каспию… Другой раз он два часа просидел в трясине, выбрался, использовав ружье, как опору… А теперь происходило то самое, о чем он говорил: мы придумывали людей, о которых ничего не знали, но должны были обладать их качествами. Где-то жили эти загадочные прототипы. И вдруг возникает мысль, что они недосягаемы, как боги. И это вызывает чувство собственной неполноценности.
Лыжный костюм и ботинки я натянул за несколько минут, но показалось, что этого мало — надел сверху свитер Анатоля. Ветер словно не хотел выпускать меня, шквально обрушиваясь на дверь. Я толкнул ее с разбегу плечом, вылетел на крыльцо и прокатился по склизким ступенькам. По аллее вниз, до калитки, а дальше стежка через поле вела к реке. Если он ушел этим путем, я пойду следом и где-нибудь набреду на его костер.
Лыжи катились хорошо, я добрался до калитки быстро. Она была сорвана с петель ветром и лежала, наполовину занесенная снегом. Здесь я постоял, теперь надо было идти в кромешную пустоту, откуда кто-то злобно швырял в меня холодными ошметьями. Но я сбился с тропинки сразу же, как отошел от забора. Никаких ориентиров — темень, снег слепил глаза, ресницы заледенели. У человека нет кошачьей интуиции, попав в стихию, он начинает думать, а это плохо. Нужно просто работать и следить, чтобы левая, немного искривленная лыжа постепенно не уводила в сторону.
Мне бы прежде всего выйти к реке. Когда я стоял у калитки, ветер дул со стороны реки. Попытка представить свое пространственное расположение вызывает геометрические абстракции. Если взять отрезок реки и тропинку за катеты, мне лучше всего двигаться по гипотенузе — тогда ветер будет с правой стороны.
Главное — сохранить согласованность движений. Они должны быть ровными, без резких перепадов. Сейчас все зависит от меня самого. Человек перестает быть высокоорганизованным существом, если у него сбивается ритм, тогда он — мечущийся, затравленный, беспомощный зверек, винтик, действия которого программирует более самостоятельное устройство…
Вот и берег — занесенная вперед палка повисает в пустоте.
— Ого-го-гей! — кричу я, но крик застывает, едва вырвавшись изо рта.
Остается идти вдоль линии берега, чутье подсказывает мне, что Стас ушел не очень далеко.
Я сделал несколько шагов и вдруг почувствовал, как осел подо мной снег, лыжи перекосились. Раздался всплеск, лицо обдало ледяными брызгами, я погрузился в воду. Полынья! Я подавил крик, подкативший к горлу тугим, горячим комом. Первым делом зацепиться за кромку льда и освободиться от лыж. Они — как лопасти пароходного винта. Правая сломана пополам, но держится на креплении и норовит вывернуть ступню. Если попробовать поднырнуть и отцепить стопор крепления? Затянет под лед, и тогда поминай как звали. А что, если повисну на льду и сильно дерну правой ногой? Ага, получилось. Обломки соскочили и поплыли, царапая низ льда. С левой ничего не удается, нога занемела и не слушается. Холод сковывает меня всего. А вдруг это конец? Тогда к черту идиотское самообладание.
И я кричу.
Молча подыхать в полынье? Я карабкаюсь на лед, но руки соскальзывают, а лыжа по-прежнему тащит вниз.
Осталось немного, и начнутся судороги.
И я снова кричу. К черту самообладание. Даже волки засвидетельствуют, что я держался молодцом и расчетливо боролся за существование. Кажется, теперь стынет мозг.
Сердце — единственный теплый кусочек ткани — бешено бьется. Интересно, сколько оно будет биться, когда надо мной сомкнется вода?..
Последний рывок, последний сдавленный крик, и чей-то близкий голос уже лишен смысла…
На небосклоне дрожит, пылает огненный шар. Его свет пронизывает насквозь мельничные жернова, и я машу рукой, показывая Наське воздушные очертания плотины: как она сдерживает толщу воды, не рушится? Рыбы мечутся за ней, как за стеклом аквариума, среди них Клеопатра, королева в ярко-красном шелковом одеянии. Пахнет мокрыми сваями, раскаленными камушками, я купаюсь в горячем воздухе, черный и легкий, как мумия… Когда от зноя начинают трескаться губы и раскалывается череп, я навожу на огненный шар осколок темного стекла и отдыхаю в его тени. Осколок круглый, точь-в-точь ложится на пылающий шар, и тогда я вижу багровые, клубящиеся хвосты протуберанцев.
Потом меня везут на арбе по пустыне, и там тоже жарко, но я фараон, и никто не верит, что мне жарко и хочется пить. Я, маленький, измученный жаждой, смотрю на упирающуюся в небо каменную глыбу, из которой высекают меня. Тысячи резчиков по камню лежат у ее подножия с судорожно раскрытыми ртами, но я уже утолил жажду зрелищем собственного величия и велю рубить головы этим притворщикам.
Восходит огненный шар. Разгораются морозные рисунки на стеклах. Желтым пламенем охвачен потолок. Восходит солнце.
Чья-то ладонь крепко прижата ко лбу. Это Лена.
— А где Стас? — спрашиваю я.
— Пошли добывать антибиотики, — отвечает Лена и внезапно кладет голову на мою грудь. Волосы ее прохладной струей льются на мои открытые плечи.
И я вспоминаю волчью ночь, геометрические расчеты, пригоршни снега, летящие из пустоты, леденящий черный зев полыньи, последнюю вспышку сознания, близкий голос… Знает ли Лена, что это — всего-навсего от нервного потрясения и простуды? Или ей ничего не известно, и она думает о той, не моей болезни?
— Хочешь, я буду всегда с тобой? — спрашивает она, не поднимая головы.
Я не успеваю ответить.
Дверь распахивается, и в комнату входят ребята. Лена встает и выбегает в холл.
Мы со Стасом смотрим друг на друга.
Как много можно сказать, не промолвив ни слова…
11
И снова пахнет мокрыми сваями, но сваи уже не деревянные, а из бетона. Мы спускаемся по ступенькам в подземелье, в лабораторию, открываем тяжелую дверь реакторного зала, а там, посередине, сверкает, лучится медный самовар, и Капитан с улыбкой на похмельном, зеленом лице раздувает его сапогом. Мне хочется уйти, бежать наверх, к солнцу, к жерновам, в душистые, вкусные травы луга, к тихой заводи, где плавает Наська, рассекая прозрачную воду тонким рыбьим телом. Но мне не оторвать взгляда от гудящего самовара, в который Капитан все бросает и бросает черные, как антрацит, куски урана. Он пьяно смеется, забыв о критической массе, и поток нейтронов, призрачно светясь, движется на меня. Где-то в кармане лежит бутылочный осколок, я ищу его, чтобы уберечься от этого сияния.