— Давай, снимай штаны, — сказал ласковый. — Брат в загранке, что ли?
— Ну да.
— Повезло тебе.
Ласковый развернул газету, подстелил рядом с Иваном, снимавшим ботинки. Иван снял обутку, встал на газету, почувствовал, как быстро студенеют ноги, и, чтобы не тянуть, поспешно сдернул с себя брюки.
— Давай подержу, — сказал ласковый, заметив, что Иван, наполовину раздетый, сконфуженно озирается, не найдя места, куда можно положить свои джинсы и брюки.
— Скинь шубу-то…
— Не-е, — возразил Иван. — И так уж срамота полная…
Парни стояли, с молчаливым вниманием пялились на Ивана, и ему стало неловко под этими любопытными глазами.
Внезапно один из ребят, все время настороженно поглядывавший на забор, отрывисто крикнул:
— Легавые…
Все разом кинулись бежать. Растерянно уставившись на них, бегущих вдоль забора, Иван подумал, что и ему надо бежать следом, но мгновение спустя в голову ему пришла догадка: обчистили. Он, никак не веря, что такое могло с ним случиться, тщательно осмотрелся и только тогда, сдерживаясь, крикнул:
— Стойте!..
Тем временем все пятеро шмыгнули в брешь, темневшую в дальнем конце забора.
— Чего, сынок? — высунулся из-за трактора мужик. — Чего караул кричишь?..
Иван пристыженно нагнул голову, обулся, поднял со слежалого снега мешок с поросятами. Жаловаться кому-то было бесполезно. Иван, запоздало понявший свою оплошность, обругал сам себя: так тебе и надо. И то хорошо — полушубок не уперли, хотя, если пораскинуть задним числом, все шло к тому.
Иван зашагал к забору, но ступить на территорию толкучки долго не решался. Потом, набредя под забором на метровый кусок обоев, разрисованных какими-то зелеными птахами, соорудил на бедрах что-то вроде юбки. Придерживая ее одной рукой, другой опять взвалил на спину мешок и, стараясь быть незамеченным, двинулся вдоль забора искать талалаевскую старуху — продала ли поросят?
Очутившись снова на людях, он торопливо шел мимо гомонивших рядов, чувствовал, как горячо, опаленно горит лицо.
Он обрадовался, увидев бабку, должно быть, только что продавшую поросят. Старуха разговаривала с другой бабкой, с виду ровесницей, и когда Иван, громко шурша бумажной юбкой, остановился перед ней, испуганно вскинулась:
— Ай, никак, загулял? А это для смеха, что ли?
— Продала? — пытаясь улыбнуться, спросил Иван.
— Вот она выручила, — показала она на старушку. — Просила сорок, отдала за тридцатку.
— Возьмите еще пару поросят, — заглядывая старухе в глаза, предложил Иван. — За двадцатку отдам.
— Куда их мне столько, — отмахнулась старуха. — Ферму, что ли, заводить. Да и что так дешево — уж не хворые ли оне?
— Здоровые, здоровые, — загораясь надеждой, заверил Иван.
— Чего ж на ярмарку привез, а просишь мало? Какой резон было тащиться? — не унималась старуха.
— Непредвиденный случай, — смущенно сказал Иван. — Потерпел аварию. Срочно брюки надо купить.
— То-то я гляжу, в гумагу завернулся, — сказала талалаевская. — Я-то думала, выпимши, потешить кого собрался…
— Не-е, — тоскливо посмотрел на обеих Иван. — Уперли. Прямо на глазах уперли.
— Здешние, нашенские, что ли? — забеспокоилась старуха.
— Кажется, приезжие…
— Как же так уперли? — сердито зашевелилась талалаевская. — Что ж ты, здоровенный дурила, дал себя обокрасть!
— Это не нашенские, наши бы не стали, — облегченно вздохнула старуха. — Ниче, следующий раз умнее будешь. Ну-ка, поросят своих покажь…
Иван развязал мешок, выудил одного за другим обоих, изрядно притомившихся поросят.
— Значит, по двадцатке, — сощурилась старуха, полюбовавшись на розовые тельца поросят.
— Ну, если не жалко, по четвертной, — робко проговорил Иван. — Не мои они, а соседки моей, бабушки Марьи. А то обидно за нее…
— Погоди, я скоронько, — сказала старуха.
Пока она сходила под дощатый навес, к торговавшему там цветочными семенами старику, Иван устало слушал монотонный, ни на секунду не смолкающий гул базара. Тихо брели, направляясь к выходу, натоптавшиеся с утра люди, а навстречу тугими потоками торопились свежие.
Иван ехал домой, в Нижнее Талалаево, на том же автобусе, что вез его утром на рынок. Он почувствовал себя в нем уютно, как усталый птенец в теплом гнездышке, впадал в дрему, иногда, захлестнутый дорожным весельем — мужики, хорошие еще на рынке, по дороге добавляли, — сонно и безразлично озирался.
Он не сразу отозвался на слабенькие тычки сзади, потом уже, когда кто-то упрямо повторил удары, обернулся и обнаружил знакомую талалаевскую старуху.
— Брюки-то, кажись, шелковые справил, — участливо поинтересовалась она.
— Сатиновые, — оживился Иван.
— Летом сгодятся, — сказала старуха. — А я-то еду и думаю, где тебя видела раньше. Вспомнила: на тракторе сидел, мимо хатки моей проехал. В Выселках был?
— Приезжал, — утвердительно кивнул Иван.
— Вот-вот… Узнала. У тебя к трактору телега така прицеплена. Удобная, видать.
— Удобная, — сказал Иван.
— Если будешь ехать мимо, заходь ко мне, — чуть слышно сказала старуха. — Евдокией Никитичной меня зовут. Я одна живу, сын Николай в Фергане, третий год носу не кажет, а сын Лексей похоронен под Киевом. Аккурат вроде тебя был. Здоровый, добрый, мухи не обидит. Писал, пушкой командую. Вот и говорю, заезжай: брюки, рубашки его, сапоги хромовые целехоньки. А ты мне дровец привезешь на тракторе-то. Я к начальству твоему схожу, уговорю…
— Не надо, — окончательно придя в себя, сказал Иван. — Я так приеду.
— Вот и хорошо, — успокоилась старуха. — Уж весна скоро… Приезжай хоть один, хоть с другом-приятелем…
— Приеду, — повторил Иван, выбираясь к выходу, — автобус приближался к Нижнему Талалаеву. — Обязательно…
— Весна уж скоро… — пробормотала старуха, подняв прощальный взгляд на Ивана. — У меня черемуха в палисаднике. В мае-то и зацветет…
«ТЫ ПО-СОБАЧЬИ ДЬЯВОЛЬСКИ КРАСИВ…»
В августе месяце верхнеталалаевское собачье поголовье — всего учтенных и бездомных, считай, десятка два — с гавом и визгом справляло вторые в году свадьбы.
В эту пору владельцы собак особо редкостных пород — были и такие в Верхнем Талалаеве — заперли своих четвероногих подопечных в избах или посадили на цепь, чтобы те не запятнали родословную, не устояв перед соблазном смешаться с разгульной собачьей шпаной.
Захар Кузьмич Дедков, не давая повады прежнему сердоболью, тоже посадил свою Дамку на цепь — еще в пору первых свадеб, в феврале. Что при этом было у Кузьмича на уме, по какой причине старик держал собаку на узде, узнать никому не удалось. Сама Дамка, терпеливо перегорев зимой и не поняв причину любовного запрета, теперь томилась с удвоенной горячностью. Окончательно потеряв застенчивость, она громко просилась на улицу, где с хмельной удалью гуляла вольница.
Воскресным утром, в базарный день, Кузьмич, едва дотерпев до рассвета, отправился на рынок. С полчаса, не больше, послонялся по рядам, — и вдруг кинулся обратно домой. До взгорья, откуда был виден его двор, Кузьмич бежал резвым бежком, сильно стукотя яловыми сапогами по сухой твердой тропе. Остановился, заслонясь рукой от солнца, загнанно перевел дыхание, довольно улыбнулся. Дамка звякала цепью, тоненько скуля в ответ на похабный лай кобелей, осаждавших двор.
— А ну, проваливайте, барбосы безродные! — крикнул Кузьмич.
Услышав его, ошалелые от любви псы — один чуднее другого, — бросились кто куда: не раз изведали крутой нрав старика.
День разгорался, воздух полнился медовым запахом трав.
Снизу, из поймы, где еще держалась дымка, поднимался терпкий дух осевших стогов, за дальним лугом ярко желтело, дугой огибая талалаевскую околицу, цветущее гречишное поле; дальше сизо проступали, хвастливо рисовались аккуратными шиферными крышами раскиданные вдоль реки Верды, стыдливо прячущейся в извилинах, талалаевские избы.
Все живое радовалось погожему дню. Кузьмич, молодея, твердо ступал на землю. Приближаясь к своей избе, строго оглядел ее, остался довольнехонек: от нее, еще крепкой, с новыми — чего только не выделывал зимой ножовкой — наличниками, веяло основательностью и чистотой.