Литмир - Электронная Библиотека

Мы встретились с Таньги глазами. Он смотрел наивно-доверчиво, будто никакого касательства к заинтересовавшему меня предмету не имел. Мне хотелось наговорить ему много-много хороших слов.

Я так бы и сделал, если бы не услышал песню.

Из-за сопок, из белой сияющей мглы тянулась она; была она невнятная, смутная, но лилась уже без напряжения, донося в своих звуках тепло, которого в ней не хватало ночью. Однако той гнетущей, колдующей власти, какою она, ночная, была наполнена до предела, сейчас не ощущалось. Зато она покоряла другим — очарованием живых голосов.

Вслушиваясь в нее, я стал постепенно отличать один голос от другого, но их было много, и слух с трудом и недолго ловил каждый в отдельности — снова слились они в одну раздольно-печальную песню. Я еще и еще раз напрягся, пытаясь сравнить ее с той, ночью слышанной и на всю жизнь запавшей в душу, но напрасны были мои усилия найти между ними не только сходство, но хотя бы отдаленную связь.

Вся равнина впереди, склоны сопок, обращенные к нам, были нагими, и ничто не выдавало присутствия ни людей, ни каких-нибудь живых существ.

Желая проверить, не мерещится ли мне, может, пострадавшему от ночных напастей более серьезно, чем думалось, я оглянулся на каюра. По напряженной фигуре Таньги, по глазам, в которых поровну смешались испуг и недоумение, догадался — он тоже слышит песню. Я подбежал к нему, потряс за плечо. Сгреб с нарты широкие, обшитые тюленьей шкурой лыжи; пока каюр осознавал себя, схватил карабин, быстро двинулся к сопкам.

Когда взбирался на одну из них, на левую, за которой явственно рождалась песня, сзади долетел до меня протяжный крик. Я обернулся: Таньги разворачивал оленью упряжку, готовясь повести ее следом за мной.

С вершины я увидел белую равнину. Расположенный неподалеку от подножия сопки небольшой лагерь. Два тягача, самоходную буровую установку, времянку. Человек двадцать сидело вокруг костра. Пламя от солярки было высокое, черными лохмотьями разлеталась от него копоть.

Не знаю уж почему, но я чуть не заплакал. Вскинув руку с карабином, нащупал спусковой крючок, вовремя одумался — нельзя мешать песне. И все-таки меня заметили. Песня потеряла стройность, стала распадаться на части и скоро совсем смолкла.

Досадуя на себя, я спустился вниз. Все еще ошеломленный, не сразу смог ответить на расспросы, кто я, зачем я. Как раз в этот момент, когда молодой, обожженный ветрами бородач рассказывал мне о здешних поющих пещерах, на сопку стремительно вынеслась оленья упряжка. Она замерла на хребте, и ветви рогов плотно сплелись в причудливом рисунке.

— Так вот, товарищ корреспондент, — будничным голосом продолжал бородатый метеоролог. — Мои приборы ночью зарегистрировали порывы ветра до десяти баллов. Уже при восьми баллах эти снежные пещеры начинают издавать звук… Ну, как пустые бутылки, если их расположить…

Больше я его не слушал.

Остаток пути мы с Таньги ехали медленно. Олени бежали неровно; то один, то другой из них оглядывался назад, и мы видели захлестнутые скорбью глаза. Невольно оглядывались сами: будто мог он, вожак, воскреснуть, радостно трубя, пуститься за нами вдогонку. Я вспомнил, что среди прочих фотографий у меня хранится снимок победно мчащейся оленьей упряжки. От вожака, горделиво вскинувшего тонкие рога, до финиша — рукой подать.

Я пообещал прислать этот снимок каюру. Он молча склонил голову, неуловимо коротко вздрогнул спиной.

Замедляла бег, словно разом спотыкалась белая от инея упряжка. И снова белую тундру давила тишина.

Я осторожно, обходительно, чтобы не сразу ошарашить Таньги, заговорил о поющих снежных пещерах. Потом ждал, как он отзовется на эту неожиданную для нас обоих новость.

Каюр не обронил ни единого слова. Он опять затянул свою однообразную, нескончаемо длинную песню.

И только раз он пристально глянул на меня черными, непроницаемо черными глазами. По ним все-таки видно было, что Таньги все понял.

Я тоже понял его — невыразимо тяжко и больно расставание со старой, губительно-прекрасной сказкой.

СДАЕТСЯ КОМНАТА

Уже битый час я томился у широкого вокзального окна, дожидаясь поезда, опаздывавшего неизвестно по какой причине. Этим скорым поездом я рассчитывал успеть в Москве на предпоследнюю электричку, чтобы наконец очутиться в домашнем удобстве после изнуряющей осенней командировки.

Здесь, в областном городе, я остановился по пути, повидался кое с кем из старых друзей, и во мне еще не унялось грустно щемящее чувство расставания. Несмотря на нелады с поездом, на душе было спокойно, и про себя я радовался, что не проехал рано утром мимо города, в котором прожил пять лет.

Когда отсеялся очередной мелкий дождишко, я вышел на перрон, и просто так, без всякого интереса стал читать объявления, припечатанные к фонарным столбам.

Последнее меня потревожило.

Листок, тщательно приклеенный к столбу, после дождя сморщился, надпись: «Здаеца комната» сочилась лиловыми потеками. Выведенный буквами помельче адрес был смазан до неразборчивости.

От таких, не шибко грамотных, должно быть, сотворенных одинокими старухами объявлений у меня и раньше щемило сердце, но тут загадка моего волнения таилась в другом. Что-то знакомое было в этих жирных изломистых буквах, нарисованных твердой, сильной и все же, видать, дрожащей рукой. И когда оторопело шевельнулась память, я будто наяву увидел ту руку. Не осталось ни капли сомнения: объявление это писано Клавдюхой.

В тумане, наплывавшем на землю, показались желтые сполохи огней, тихо и певуче зазвенели провода. Даже без голоса диктора можно было догадаться, что идет поезд.

Но мне вдруг ехать расхотелось.

Я торопливо, не оглядываясь на приближающийся поезд, боясь раздумать, зашагал на остановку троллейбуса, который подвезет меня к молочному рынку, откуда до Клавдюхиного дома — четверть часа ходьбы.

Молочным рынком здесь именовался старый базар, и с него, чуть отшибленного от центра города, брала начало длинная избяная улица.

Пока троллейбус неходко катил вдоль новых кварталов, делая частые остановки, небо затянулось сумерками, опять начал накрапывать дождик. Сквозь запотевшее стекло еще угадывались призрачные очертания домов, и я узнавал их, хотя после того, как уехал отсюда в другой город, прошло много лет.

Помня, где рынок, я высматривал его в густеющей темени. Я хорошо помнил его маленькие галантерейные и скобяные лавчонки, взметнувшиеся на крутой взлобок торговые ряды.

Я сошел на мокрый асфальт, постоял напротив рынка, и никаких построек его не увидел. В плотной мороси над торговой площадью брезжил только свет фонарей.

Здесь, на рынке, я впервые разглядел приклеенный к боковой стене небольшой пивнушки листок: «Здаеца комната», и впервые в жизни остро почувствовал свою бездомность.

В ту позднюю осень меня занесло сюда с далекого Севера, где я служил на флоте, а потом малость освоился с газетным делом. Сорвало меня с прежнего места письмо: здешние ребята сулили должность разъездного корреспондента — для того времени предел моих мечтаний.

Однако, видать, был я невезучим, особенно на «гражданке». Покуда с флотской дотошностью оформлял выездные документы, летел из Мурманска в Ленинград, оттуда ехал поездом в Москву, а там сел на электричку, — одним словом, пока я совершал длинное, еще непривычное небесное и земное путешествие, на обещанную мне должность взяли объявившегося здесь матерого газетчика из Астрахани. Я не догадывался об этом, когда с чемоданчиком, который вместил весь нажитый мной на флоте скарб, бодро толкнул дверь редакции. И только потом, приглядевшись к угрюмым лицам моих доброжелателей, понял, что случилось неладное. Положение поправил сам же астраханский малый, Сема Волокушин. Едва завидев меня, опечаленного, сощурил черные, со степной раскосинкой глаза на мою тельняшку, по-свойски сказал:

— Не дрейфь, старик! Оклад пополам. Садимся на полставку… Будем нажимать на гонорар…

103
{"b":"857974","o":1}