— Пропаду я без них, Макарыч, — простонал Николай.
— Не пойму я тебя, ей-богу.
— А я сам не пойму себя, Макарыч. Не пойму — дурак я набитый или умный больно.
— Слабый ты человек, Николка.
— И то, может, верно. По этой причине, может, Клава ушла от меня. Пропаду я без генерала…
— А тебе он кто — родственник, помогает?
— Помогает, Макарыч…
Сторож вздохнул, прислушался: дождь с ветром налегли на крышу, захлопала железная кровля.
— Помогает, — повторил Николай. — Он мне нужен для душевного обмана, Макарыч. Вроде никакого перерыва в жизни после войны не было. Вроде молодой еще, не контуженный, служу большому человеку.
— Мудрено говоришь, Николка.
Сторож зевнул, подложил под голову еще один березовый веник, покосился на Николая.
— Побрился, никак, чистенький, — сказал он.
— Это я всегда — к их приезду. А сегодня вот. — Николай поднялся, закурил. — Ну, дрыхни, Макарыч. Мне скоро топить. Эх, дожить бы до пятницы…
Дождались пятницы. С утра не было Дарьи Ильиничны — пошла в город по делам, задержалась. Возвращалась уже часам к трем по прихваченной морозцем белой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Перелесок стоял голый, томный, пахло осенней гнилью, шпалами. Близко, над головой, проносились с гулом поезда, протяжно свистели. И снова одиноко, тоскливо сделалось на душе. Последний грохотал особенно долго, товарняк, наверно, и Дарья Ильинична остановилась от слабости и сильного сердцебиения. Так и простояла, прижав к груди фанерный ящик — посылку с яблоками из Ташкента, от двоюродной сестры, — пока перестала дрожать земля.
Зеленую «Волгу» она заметила еще издалека, неуклюже побежала — мешало старое тяжелое пальто, — а открыть входную дверь уже не смогла. Ей кто-то подсобил, поднялась в предбанник и не увидела никого, только услышала:
— …Миллионная группировка фельдмаршала Шернера занимала центр Чехословакии. Готовилась к расправе с населением Праги. И вот мы выступили…
Все или почти все были здесь, попивали пиво, слушали, кивали, переглядывались. И сияющий танкист Ляшенко, и истопник Николай — побритый и постриженный, трезвый.
И не было Павла Силыча. Место его возле окна пустовало, висело лишь большое, расшитое полотенце. Почему-то и париться никто не стал, телом белые или смуглые от загара. Генерал поздоровался с Дарьей Ильиничной — утомленно как-то, грустно, закончив рассказ, взялся за одежду.
— Парок пропал нынче, — сказал истопник Николай.
— Полно, братцы, — возразил генерал. — Вон сколько вас… Ну, марш — штурмовать парную! Ильинична доложит мне, кто сдрейфил.
Улыбаясь, посмотрел вслед уходящим в моечную. Потянулся за своим желтым саквояжем, но Николай опередил его, схватил, понес. Так и ушли они, а Дарья Ильинична растерялась, бестолково, без нужды берясь то подметать, то смахивать пыль.
— Милок, — кинулась потом к незнакомому парню. — Открой-ка посылку. Ломай прямо, не успею.
Тот ударом об угол скамьи размозжил посылку. Сок брызнул из нее. Дарья Ильинична набила карманы халата яблоками, бросилась вдогонку.
Генерал уже завел машину, медленно отъезжал. Дарья Ильинична замахала руками, подлетела к дверце.
— Вот… Ташкентские, свежие… — сказала она. — Вам и Павлу Силычу.
Генерал вдруг отвернулся от нее, словно увидел в той стороне что-то важное. С минуту сидел так, сказал:
— Иди в машину, Ильинична. Прокачу немножко.
Голос его поразил Дарью Ильиничну. Она обогнула переднюю часть машины, уселась рядом с генералом. Поехали. Дарья Ильинична высыпала яблоки на сиденье.
— Какие яблоки — красота! — сказал он.
— Ташкентские… — успокаиваясь, повторила Дарья Ильинична.
— А Павел Силыч, генерал наш, помер, — сказал он.
До сознания Дарьи Ильиничны не сразу дошли его слова. Мимо проплывали белые, высокие дома молодого квартала, красные, желтые, синие автомобили, парень с гитарой, женщина с разинутым в хохоте ртом, — потом все слилось, размылось.
— Во вторник хоронили, — донеслось сбоку. — Троекратный залп, речи, венки… От самого министра обороны венок… Я у него поваром служил, в войну. Когда шофера убило, попросился возить. После войны у обоих никого — два бездетных вдовца.
Машина повернула на шоссе, катилась бесшумно, ровно. Шины внизу шуршали, да ветер посвистывал. Заплакала Дарья Ильинична.
— А мне париться противопоказано. Для него, генерала, все делал — чтоб вспомнил, прошлым жил… Холодно тебе, Ильинична? Я печку включу.
Навстречу неслась и неслась дорога, сужалась, тускнела впереди, терялась, а за низинами, едва намеченная, продолжалась вновь — бесконечная, непривычно прямая.
Баня стоит на окраине города, окнами на редкий, истерзанный перелесок. Двухэтажная, из красного кирпича. По пятницам, всегда ровно в два часа, на зеленой «Волге» в баню приезжает генерал.
В БАЗАРНЫЙ ДЕНЬ
Грешно спать в такую ясную и бодрую ночь. После осенних дождей, хмари, нагоняющих скуку, пришла первая сухая ночь — с луной и морозом. Тихими шорохами наполнилась изба, остывала, к окнам припадал легкий ветер, выводил на стеклах хорошо заметные в лунном свете узоры.
Федор Матвеевич «шмалил» одну папиросу за другой, глядел, как дым смешивается с паром, синью заволакивает окно. Ни вставать и топить печь, ни спать не хотелось. Еще часик ему скоротать, и в путь — на базар.
Принялся думать, почему не приехали Зина с мужем. Телеграмму отбили — чтобы ждал днем; до самого вечера томился Федор Матвеевич, извелся. Может, что случилось в дороге — не близкая она, с пересадками надо добираться. Если утром нагрянут, встречать их некому, потому что уедет он спозаранку на базар. Неделю назад уговорились с Егором, давним другом, съездить в райцентр — за сапогами и бензопилой.
В избе так было накурено, что начали слезиться глаза. Федор Матвеевич пачку «Севера» отбросил на пол подальше — теперь не дотянуться до нее. Но опять в голову пришли тревожные думы, и он не удержался, слез с кровати, нашарил пачку, достал еще папиросу. Покурил сидя, неторопливо пристегнул деревяшку к отнятой выше колена левой ноге. Оделся, повесил на дверь замок, ключ сунул под камень: Зина найдет.
Пока Федор Матвеевич запрягал лошадь, выезжал за ворота, совсем забрезжило. Будто светлым дымом подернулось небо, отчего луна и звезды потускнели, и сделалось до жути холодно.
Оберегая тепло, Федор Матвеевич не шевелился, глядел на спину лошади; не заметил, как добрался до развилки, где нужно было решить, по какой из двух дорог ехать, хотя обе они вели в Судислово, в Егорово село. Лошадь сама взяла влево — в лесу меньше ветра.
Темно в нем. Слышно, как потрескивает первый ледок, поскрипывают вчера еще мокрые, врасплох застигнутые морозом деревья. Набежит сверху ветер, и с них стеклянное крошево сыплется, медленно опадает вниз.
Вдруг в чащобе, пахнущей прелью, перемешались все лесные звуки, и возникла тихая, до боли знакомая мелодия. Федор Матвеевич сдвинул на затылок шапку, вспомнил слова, подхватил:
В молодости, на фронте, пел он эту песню под гитару, до того похожий лицом и голосом на артиста, которого видел и слышал в кинокартине, что его чуть с передовой не сняли, чтобы отправить в полковую самодеятельность. Не успели — ранило его в бою.
Лес поредел, открылась белая, в инее, опушка. Вон уже село виднеется, кое-где с труб слетает дымок. В окнах Егоровой избы, третьей с краю, света нет.
Подъехав близко, в душе ругая Егора — ждать должен, — Федор Матвеевич громко позвал:
— Я-а-гор! А, Ягор!..
— Вижу, иду! — откликнулся из-за угла Егор. — Подмогни, Матвеич…
Матвеич недовольно вздохнул — не сообразил Егор подтащить мешок к воротам, — однако молча сошел с телеги, увязая деревяшкой в мерзлой грязи, двинулся помогать. У Егора тоже деревяшка, тоже цеплялась, и ковыляли они с мешком трудно. Поехали. Уже за селом отдышался Егор, спросил: