Восторженный приём, сделанный ей в Москве народом, придал ей бодрости, да и на кружок влиятельных вельмож придворных подействовал, умеряя их заносчивость.
В Москве Екатерина сразу стала на должной высоте, а всё это важное, дерзкое, притязательное и заносчивое в Петербурге, здесь нравственно слилось у её ног с волнами народа и утонуло в нём, как мутный, пенистый поток, прыгающий бурно по земле, исчезает и тонет незаметно в великом, всё поглощающем море.
После въезда в Москву и после торжества коронования не случилось ничего нового при дворе, не было сказано, ни сделано ничего особенного, царица была по прежнему милостива — ласкова и предупредительна со всеми, от Панина до Миниха, от братьев Разумовских, первых вельмож в Империи, и до возвращённого из ссылки Бестужева. — А между тем все сановники и вельможи почуяли пред собой не прежнюю терпеливо предупредительную "матушку Екатерину Алексеевну". Они увидели пред собой уже священными правами облечённого и высокостоящего монарха, с твёрдой волей, не нуждающегося в их поддержке, в их непрошенных советах и уходе за ней.
Одно обстоятельство ещё смущало царицу — притязание Орловых.
В день коронации Москва узнала, что дворяне Орловы, все пять братьев, от москвича и домоведа, уже пожилого Ивана Григорьевича и до юноши кадета, Владимира — возведены в графское Российской Империи достоинство.
Но на этой милости императрица пожелала остановиться и положить предел честолюбию и замыслам не столько Григория Орлова, её генеральс-адъютанта, сколько смелым мечтам и грузам Алексея, хотя не для себя, а для старшего брата.
Помощник для действия из среды близких трону людей — был давно уже намечен царицей ещё в Петербурге и теперь тонко приближен... Это был всеми уважаемый сановник, канцлер граф Михаил Илларионович Воронцов.
С другой стороны нужно было найти почву для иного действия в слоях, лежащих много ниже трона.
Почва оказалась готовою сама собою, именно на Плющихе, в квартире братьев Гурьевых. Дерзкое празднословие "заговорщиков на словах» и "фрондёров» — стало даже отчасти на руку.
Вдобавок имя Орловых и ненависть к ним были у них на языке как лозунг движенья. Всё улыбалось новой монархине, даже её враги бессознательно и неумышленно действовали в её пользу.
Но в одно утро у Гурьевых произошла маленькая перемена: "матушку-царицу" порицали не так как прежде, но за то озлобленье сугубо направилось и сосредоточилось на двух новых графах Орловых.
— Надо их покончить! — было решено в доме Гурьевых и говорилось без стеснения чуть не на улицах. — Надо царицу спасти и избавить от дерзких, зазнавшихся выскочек.
В квартире Гурьевых появился какой-то человечек, но виду чиновник из подьячих. Пётр Хрущёв так и прозвал его "приказная строка".
Этот чиновник назвался сенатским секретарём Ивановым и родственником камер-лакея при императрице. Он не приходил при всех офицерах на сборища, а являлся по утрам и сидел наедине с хозяевами квартиры. Он объяснил, что будто прослышал какие речи добрые ведут тут и как не любят Орловых. Он клялся и божился, что знает чрез родственника, как убиваются и плачут от дерзости Григория и Алексея Орловых. Он уверял — довольны будут, если избавят от этих озорных людей.
Хрущёв и Гурьевы были настолько наивны, или от своих деяний и слов за последнее время настолько лишились рассудка, что вообразили себе Бог весть что. Они приняли "приказную строку" за агента тайного, действующего и идущего к ним по указанию свыше. Но это всё-таки послужило в пользу.
V
Прошла ещё неделя. Борщёв бывал всякий день в доме деда, свободно видался с Анютой и сообщал ей всё, что было нового относительно их приготовлений к побегу.
Анюта была в особенном настроении. Прежней её весёлости и беспечности не было и следа. Она была сумрачно серьёзна, а главное — что совершенно не шло в её природе — была холодна и спокойна во всём, что говорила и делала. Незнакомый подумал бы, глядя теперь на молодую девушку, что эта с южным типом лица, черноокая княжна Лубянская — самое бесстрастное существо, равнодушное ко всему на свете и как бы застывшее от праздности и лени среди скучной обстановки.
А внутри Анюты была буря!.. Она твёрдо и бесповоротно решилась на отчаянный шаг и знала, что не остановится ни пред чем в достижении цели. Побег и венчанье представлялись ей пустым делом, только первым шагом, только началом всего того, чрез что придётся пройти, что придётся ей преодолеть. И она не робела, не смущалась ни на мгновенье.
Только одно тревожило её, и только при мысли об этом — робость с примесью печали закрадывались в душу. Она боялась за Бориса, боялась, что у него не хватит духу идти на всё и одолеть всё...
"Если он уступит и сдастся? — думала Анюта. — Тогда, что делать. Если он, заточённый в монастырь и даже сосланный куда-либо — не захочет или не сумеет снова быть на воле, чтобы вместе бежать на край света".
И княжна часто, подолгу всматриваясь в румяное, полное и весёлое лицо Бориса — искала в нём будто опроверженья своих подозрений, но находила только подтвержденье.
Добрый и весёлый малый мало был похож на человека, способного к борьбе на жизнь и на смерть с судьбой своей.
В эти минуты княжна тревожно задумывалась. Вспоминая иногда, даже среди бессонной ночи, выраженье лица сержанта или какой-нибудь его взгляд, какое-нибудь слово — княжна приходила в отчаянье. Ей чудилось, что счастье будет не достигнуто из-за него. У него не хватит сил. И тогда кого винить!
И вдруг возникал в голове пылкой и своенравной девушки странный вопрос:
— Почему я его выбрала?.. Почему я его полюбила? Чем он лучше других? В нашей любви, в нашем браке — он будто невеста, а я — жених.
Но Анюта, проверяя своё давнишнее чувство к Борису, не находила раскаяния, или охлажденья. Напротив, ей казалось и даже удивляло её, что она именно за то и любит этого племянника, что он противоположность ей самой: мягкий, ласковый, спокойный, весёлый и добродушный!
Она сравнивала Бориса с новым своим знакомым, Алексеем Хрущёвым, человеком с нравом, волей, смелым и решительным, и видела ясно, что такого она не избрала бы в мужья. Добрый и мягкий Борис был привлекательнее её своенравному и властолюбивому сердцу.
Молодой сержант, наоборот, был теперь раздражительно и беспокойно весел. Тревога сказывалась в нём всё сильнее по мере приближенья рокового шага. Он страстно любил свою Анюту, но при мысли о той борьбе, которую придётся выдержать, при мысли, что придётся в самом деле выбирать между кельей монастыря и горницей во дворце хана в Бахчисарае, вообще выбирать ссылку и заточенье, или свободу на чужой стороне, — Борщёв робел и какое-то новое чувство, в роде раскаяния, начинало закрадываться в душу.
— Теперь Что ж?.. Раньше надо было! — часто восклицал сержант, наедине со своими думами. А "что" раньше надо было, он не досказывал, даже старался как бы не додумывать, ибо и себе не хотел сознаться, что он способен на отступленье.
Хрущёв, деятельно хлопотавший за друга, взявшийся за гуж, как говорил он: "по-российски", т. е. чтобы и "живот положит», если нужно, — смущал Бориса ещё более своими подозреньями.
— Моё дело всё обсудить и обхлопотать, — говорил он. — Зададут, вестимо, и мне такого трезвона за вас, что на всю жизнь гул в ушах останется и будешь потом креститься день и ночь, да в храм собираться, думая, что на соседней колокольне к обедне ударили. Но вот, что не моё дело, а я должен вас упредить. Князь, говорю и буду говорить, сам вас на самокрутку толкает. Нужна она ему!
— Зачем? Рассуди ты, голубчик, что ты говоришь. Ведь тут здравого разума ни на грош, — восклицал и спорил Борис, а сам смущался.
— Лисица он! Вор он! Продувной! — повторял Хрущёв. — Стоит мне ему в глаза глянуть и кажет мне, что он меня, тебя, дочь и всё, что мы думали и готовили — всё как есть насквозь видит и знает. Нужна ему эта затея наша. Он первый возликует и... ахнет по нас чем-нибудь.