— Что ж. Ведь это истинно! — рассмеялся Борщёв. — Это и нас учат по воинскому уставу, не рассыпаться перед неприятелем, чтоб в одиночку не перебил враг.
Выждав несколько времени, Борщёв перевёл разговор на Гурьевых и брата Хрущёва, чтобы затем перейти к своему делу.
— Ох, и не говори, не поминай лучше. Брат у меня из головы не выходит. Связался с этими беспутными Гурьевыми и погляди — беда будет. Знаешь что, братец, я здесь сидя подумал. Какое великое зло и какой соблазн — вы все, гвардия Питерская.
— Что так? Помилуй!
— Да с той поры что Преображенцы пошли, хотя и против Бироновых порядков, за матушку Елизавету и дщерь Петрову ратовали, как сказывается... А всё-таки с той минуты пошло в гвардии всякое зло. Попали мужичьё-солдаты в дворяне, стали они лейб-кампанцы и помещики, и вот как померла императрица — гвардия опять за то же взялась. Пример соблазнил!.. Удача тех. Дай награды. Чем Пётр Фёдорович был плохой государь. Мы здесь с тобой одни, можем говорить смело. Тётушкины кошки и холопы ничего в этих делах не смыслят. Если и услышат — не поймут...
— Пётр Феодорович неметчину завёл... Он даже...
— Всё враки, — перебил Хрущёв. — А Пётр Алексеевич нешто немцев не любил. А какой царь был? Орёл. Лев. Дракон шестикрылый, как в сказке, о десяти головах, да умных, а не глупых.
Борщёв, чтобы не затягивать разговора, молчал. Хрущёв долго бранил гвардию за июньский переворот и наконец прибавил в заключение:
— Не будь примера лейб-компании, не было бы теперь и этого Орловского дела в Петров день. А не будь этого переворота — не стали бы теперь и Гурьевы сумашествовать да врать. Вот погляди, не пройдёт трёх лет, вы, в Питере, гвардейцы, опять взбунтуетесь.
— Как можно. Нешто это гвардия! Ты не был тогда в Питере, а я был... Тут зараз и весь двор и сенат и всякого состояния люди, все были заодно.
— Примазались к вам, родимый, примазались. А без вас сидели бы смирнёхонько, будь не только Пётр Феодорович, а хоть Иван Грозный. Эх, я бы теперь батюшку Ивана Васильевича напустил бы на Плющиху в квартиру Гурьевых... Ах мои светики-голубчики, что бы он из них понаделал... Петушков бы бумажных нарезал из них для потехи ребятам! — Хрущёв сказал это таким, пискливым голосом, что Борис невольно начал хохотать. Однако время шло, а Хрущёв своей болтовнёй не давал, ему заговорить о деле, которое его привело. Борщёв улучил минуту молчанья и, решившись, выговорил:
— Приятель, ведь я к тебе с поклоном. Я не спроста. Я давно собирался к тебе, да недосуг был. Я так и решил, когда всё перемелется и мука будет, или лучше сказать, когда каша заварится и придётся расхлёбывать — то ехать к тебе прямо с поклоном. Заступи и пособи по силе и охоте.
— Что такое?
— Дело, братец, кровное, сердечное и к тому же погибельное дело. Вот на этакое-то дело я тебя и зову в чужом пиру опохмелиться. Знаю, что только истинные друзья на такое зазыванье не отказывают. Но ведь ты мне сам тот раз заронил слово в душу. Сам сказал, что готов пособить. Ну, вот, я и пришёл. Откажешь в содействии, не откажи в совете. Ты старше меня, да со стороны и дело всякое видней. А у меня туман в голове. Я только вижу, да чую, — чего хочу. А как сего достичь — не вижу, не чую и могу на полдороге погибнуть... Да не один... Вот что!..
— Не один? С кем же? С возлюбленной?
— Да.
— Ну слава Богу! — воскликнул Хрущёв и вскочил с кресла. До тех пор он молчал и с тревогой слушал Борщёва. Ему чудились в сержанте Гурьевские затеи.
— Слава Богу... — повторил он и, протянув руки Борщёву, прибавил: — Располагай, родимый, — весь твой. Как брату родному готов помочь. И более того! Потому что, вот родному брату Петру, если с ним будет какая беда, я помочь не могу, да и охоты не будет... Дело глупое и такое, к которому у меня сердце не лежит. Не наше помещичье, и не ваше офицерское дело статскими и государскими делами заниматься. Я знаю соху да борону, да оброк, а ты знай артикул, караул, да вахтпарад... Ну, а вот этакое дело, любовное, мирское дело — тут я готов за друга хоть шею себе свихнуть... Говори в чём дело.
Борщёв, ободрённый согласием приятеля, подробно всё рассказал. Хрущёв изредка перебивал его расспросами. Когда сержант кончил, — он провёл руками по лицу и задумался. Наступило молчание.
— Ну, родимый, — заговорил наконец Хрущёв, — сразу я тебе ничего не могу сказать. Дело твоё путаное. А путает пуще всего меня поведение князя. Он либо бестия хитрая, прости, что дедушку твоего так называю; либо он пенёк в опёнках. А дело известное, что сии грибы садятся на самые что ни на есть старые и гнилые пни, которые и на дрова-то не годятся. Боюсь я, шибко боюсь...
— Чего?
— Не того, чего ты... Боюся я того, чего тебе и в голову не приходило. Орудует тут князь и тебя на самокрутку ведёт. Ему этого и нужно.
— Зачем? Что ты! Господь с тобою!
— Есть за ним такие дела, что ему нужно дочь в монастырь упечь...
— Да он её обожает, боготворит, не надышится на неё... Что ты?..
— А за старого пса неволит идти. Полно! Сказки. Ну, да погоди, оставь меня день, другой. Я москвичей знаю не мало. Потолкаюсь, повыспрошу, познакомлюсь с этим камышовым сенатором, представлюсь и к князю, только не через тебя, а сам по себе. И вот как войду в дом, то и буду тебе в помощь. Это, голубчик, главное. А найти попа, тройку, украсть девицу да повенчаться — это и сонный сделает без запинки. Тут мудрёного ничего.
Приятели решили повидаться через день снова. Борщёв зашёл к старухе Основской, отрекомендовался ей и посидел с четверть часа.
Основская была очень польщена визитом внука князя Лубянского, у которого в доме бывала в молодости, ещё при жизни его отца, Алексея Михайловича, а затем однажды на бале, уже при княгине Лубянской, супруге нынешнего князя.
— Ух, какая красавица была, эта княгиня. И к тому же огонь была! — вспомнила Основская.
— А что князь, тётушка, простоватый? — спросил Хрущёв.
— Князь хороший боярин, умный. Ему прозвище "загадчик» в Москве.
— Вона как? Слышишь, сержант? Стало быть он хитёр, тётушка?
— Да, палец не клади... Да Что ж... Кому, Алёша, нынче можно палец класть в рот! Люди — воры нынче.
— Да, ныне и беззубым нельзя в рот палец класть! — сострил Борщёв.
— Если я, тётушка, примусь князя надувать, надую я его?
— Зачем такое... Зачем тебе его надувать?
— Так, к примеру, тётушка... Надую? Или он меня обморочит?
— Где? Ни тебе, ни мне... Князь — сама морока! Загадчик!
— Слышишь, сержант, — рассмеялся Хрущёв. — Сама морока!
Старуха верно передала мнение москвичей о князе. Хрущёв, расставаясь с приятелем, почесал шутливо за ухом и повторил:
— Сама морока!!
III
Хрущёв удивил Бориса своим участием и тем рвением, с которым он начал ему помогать. Он всю душу положил в свои хлопоты, как если б дело шло об его собственной судьбе. Через три дня Хрущёв уже стал бывать ежедневно в доме князя, представленный вдобавок приятелем самого Камыш-Каменского. Сам же сенатор, с которым он тоже познакомился, благодаря хитрым любезностям Хрущёва и ухаживанью, очень благоволил к нему и стал уже поверять ему кой-что о своём предполагаемом браке с княжной, мысль о котором он не бросал, не смотря на странную и бурную сцену с ней. Каменский упрямо, тупо верил, что всё "обойдётся". Он даже не счёл нужным передать князю, какая дикая беседа вышла у него с будущей невестой.
Князю Хрущёв особенно понравился. Князь увидел в нём доброго и честного малого, а главное оценил в нём молодого человека, не захотевшего служить в гвардии и предпочитавшего быть, как и он, князь, "рябчиком», но на воле. Сам себе хозяин. Настасья Григорьевна была окончательно обворожена Хрущёвым тем более, что к ней, как к матери Борщёва — молодой человек относился искренно, почтительно, без всякой хитрости. Что касается до весёлой Агаши, то Хрущёв в один день пленил её совершенно тем, что смешил и потешал. С Борисом они встретились у князя как старинные знакомые, ещё не видавшиеся в Москве. Княжна, конечно, знала через возлюбленного, всё знала, зачем и в качестве чего явился в дом его приятель. Хрущёв выглядывал, соображал, изучал князя, наводил справки обо всём и обо всех. Даже Солёнушку и Ахмета изучил он. И особенно не понравилась ему эта Солёнушка, которая от крещенья стала русской Прасковьей только по имени, но осталась в душе той же Ногайской татаркой Салиэ.