Ему однако отчасти надоело, что всякий из прохожих оглядывал его, а иногда бабы или мальчишки останавливались пред ним, составляя по неволе кучи, и добродушно глазели на его довольно простой мундир, никогда никого конечно, не интересовавший в Питере.
Сержант внимательно оглядывал все кареты, которые проезжали мимо него, а равно и сидящих в них, как если б он за этим собственно и стоял на углу улицы.
— Борщёв? — раздалось вдруг около него.
Сержант обернулся и увидел молодого человека в простом немецком платье, который тянулся к нему чрез толпу.
"А? Деревня... Тоже из поры выползла на коронацию!" — подумал он.
— Здорово, когда пожаловал в Москву? продолжал статский, обнимаясь и целуясь с сержантом.
— Вчера только. А полк уже с неделю, коли не больше, отозвался сержант. Только меня задержали. А ты когда? Брат твой давно здесь. Я чай уж сегодня виделся с ним...
— Нет ещё... Никак не найду... Вот спасибо тебя встретил. Вот я третий день в Москве — справляюсь об нём чрез родню московскую, да никто наверно не знает. Кто посылал на Воронцово поле, кто к Земляному валу. День побегал и бросил. Ты скажешь?
— Вестимо. Я с ним стою. На Плющихе, дом дьячка Власова, не то Соврасова, не то Савёлова. Не упомню. Да это и не нужно. Зелёный большой дом... А за воротами век торчат наши денщики. Ты спроси об Гурьевых. Мы все вместе. Да нас меньше знают. А Сеньку Гурьева вся Москва знает.
— Ну спасибо. А то бы ещё неделю проискал. Москва не Петербург. У вас всего три улицы да десяток домов... А тут гляди — чуть не целое государство.
— Ну уж и три... Небось и у нас город. Да почище этой деревенщины Москвы, — отозвался насмешливо сержант. — Да и народ чуден. Глядит вот, на нас, гвардейцев, якобы на какую заморскую птицу. Так всего и вылижет глазами. Ишь ведь таращатся. И он прибавил, обращаясь к ближайшей бабе: Смотри, сглазишь!
Вновь подошедший, в немецком платье, человек лет 30, был дворянин Хрущёв, известный когда-то в Петербурге своими прибаутками и страстью к трём вещам: к вину, к картам и к крепким шуткам, за которые ему не раз доставалось. Он и теперь сострил довольно грубовато на счёт мундира сержанта, как бы оправдывая любопытство зевак московских.
Борщёву острое слово не понравилось, тем более, что двое мещан прохожих слышали и рассмеялись на шутку барина.
— А ты всё по-старому соришь языком! На мне одежда, а на тебе что?.. рухлядь... Не то ты дворянин, не то — купец из Данцига, с устрицами или апельсинами... Я помру — эдакого не надену...
— Отчего?.. Чем не одёжа? Грешное тело кроет, — добродушно ответил Хрущёв, оглядывая себя. — За то, голубчик, наш брат ни от кого не зависеть. Вольная птица!
— Вам и кличка: рябчики. Лучше говори, стало быть — дикая птица.
— Дикая?.. Что ж, не наша вина. Было прежде хорошее дворянское платье, боярское, сказывают деды. Пётр Алексеевич спортняжил вот новое. Да ещё при наших зимах да морозах рожи все повелел оголить.
— Я бы ни за что к статским делам не пошёл! Срамота! Ты кажись сам пожелал так? — отозвался сержант.
— Да. Кабы вышел тогда указ о вольности дворянской, так я бы вовсе ушёл, да взял бы абшид. А тогда одно спасенье было от военщины, — к статским делам пристроиться.
— Ты как именуешься то, по вашему, по приказному? — насмешливо спросил сержант.
— Коллежский асессор.
— Асессор?.. Коллежский? Ведь это же совсем не понятно. Ничего не сказывает. Будто зря болтаешь языком! — рассмеялся Борщёв.
II
Молодые люди, перекинувшись ещё несколькими шутками, вместе направились в город. Хрущёв, бывший гвардеец, стал расспрашивать о брате своём, которого давно не видал и который был уже поручиком измайловского полка. Понемногу беседа их перешла на другой предмет, на новости дня. Борщёв, как петербургский гвардеец, мог многое, для него даже не интересное и старое, передать помещику, приехавшему из подмосковной вотчины, т.е. об царице, о коронации, о новых наградах и милостях, о придворных толках.
Они двинулись тихонько по Тверской, но потом, чтобы уйти от толпы и толкотни, повернули в переулок, потому что разговор снова переменился и они заговорили уже вполголоса.
— Мы, измайловцы, первые пример подали, как вышли к ней с хлебом и солью! — говорил Борщёв. — Орудовали все поровну и все могли под экзекуцию попасть. Ну, а теперь из наших один Ласунский пуще всех в милости и будет награждён не в пример прочим. Возгордился тоже не в меру, из-за дружбы тех двух братьев, Гришки да Алёхи. Ну — Орловых...
— А Что ж те... Орловы?
— Как что? Те ведь коноводами сочлись! А враки! Говорю: всё равно старались. И мы, и семёновцы, и преображенцы... А теперь два ероя вишь только и есть, двое братьев Орловых...
Потихоньку и незаметно дошли собеседники до Никитской улицы. Здесь перед ними вдруг, с большого барского двора, выехала на средину улицы, стуча и покачиваясь на высоких рессорах, изящная голубая карета. Замечательный цуг в восемь лошадей, вороной масти, в красивой блестящей сбруе, а сзади на запятках два рослые скорохода, в придворных раззолоченных кафтанах — были принадлежностью только вельмож. Карета быстро пронеслась мимо и в ней мелькнула фигура очень молодого офицера.
— Вот! Лёгок на помине! Будто на смех из земли вырос! — досадливо воскликнул Борщёв, останавливаясь и указывая приятелю пальцем на проехавшую карету. Скажи на милость! Какой сановник! Цугом в восемь коней.
— Кто такой? — спросил Хрущёв.
— А он сам. Ныне вельможа! — рассмеялся даже с оттенком злобы Борщёв. — Из грязи, да в князи! Сам он! Гришка Орлов!
— Вон как поехал! — удивлённо пробормотал Хрущёв. — Да верно ли? может тебе почудилось... со зла! Всё его поминал дорогой.
— Я его за сто вёрст узнаю...
— Я думаю, братец, ты маху дал со зла. Поверь, что это Разумовский! — настаивал Хрущёв.
В воротах, из которых только что выехала карета, показалось двое дворовых людей. Борщёв спросил их, чья карета, и получил в ответ:
— Господина Орлова. К братцу приезжали в гости. Это вот их родителя покойного дом будет.
Молча снова двинулись молодые люди и, отойдя несколько шагов, заговорили.
— Важно! — сказал Хрущёв. — Вон у вас в Питере какое бывает...
— Да, братец... Вот они дела какия. Фортуна! Всё на свете Фортуна!.. — сказал вдруг Борщёв.
— Это что такое? Новое слово! При мне ещё не сказывалось... Ещё на корабле привезено не было. Что оно значит?
— Фортуна-то... А чёрт её знает... Так стали сказывать… Ныне всё новые слова слышишь. Не успеешь учить... Да. Фортуна, т. е. кому счастье, а кому — шиш, во всю жизнь и до скончания века...
— Аминь! — прибавил Хрущёв смеясь.
— Да, аминь... нам. А ему с братьями и "аминя" этого не будет. Пойдёт дождить теперь всякое без конца. И чины, и ордена, и вотчины, и дома, и сервизы разные... Два месяца тому с половиной этот самый вельможа скороспелый занял у нас в полку, у капитана Горбова, полсотни рублей... Не с чем было за карты сесть. Должен был во всех лавочках да трактирах. Не было ему другого званья, как Гришка — Ведмедь. А теперь, поди, у него червонцами все карманы... Куда карманы! Все комоды, поди, червонцами набиты битком. Тьфу! Видеть не могу!
— И чего это ты так раскипятился! — удивлённо наконец спросил Хрущёв. — Ну подивися, а злиться то чего же?
— Как же не злиться-то!
— Завидки берут! Стыдно-ста, сержант.
— Не завидки, братец... А справедливость нужна. Награждай заслуги отечеству. Возвышай достойных за их дела. А это что? Вчера на дохлой паре, а нынче цугом из восьми коней! Вчера был поручик и цалмейстер, а нынче вельможа!
— Нет, братец, прости прямое слово: у тебя поповы завидущие глаза!
— Ах ты деревня! — воскликнул сержант. — Да нешто я один! Ведь мы его теперь, этого остолопа, как чёрта взлюбили. Ему даже головы не сносить. Вот что я тебе скажу. Ей Богу! Три, четыре месяца тому будет, он лебезил, подлый, как бес перед заутреней с нами рассыпался. А теперь рукой не достанешь. Ну, просто вельможа. Да и будет скоро...