— Да что делать-то, Ахмет? Как быть?
— А вот для того и надо вам с княжной повидаться, и всё это меж собой порешить. А мы ваши слуги. И я, и мамушка. За вас хоть головы положим.
Ахмет ушёл от Борщёва с ответом княжне, что в полночь, он, ряженый, будет у неё.
Борщёв тотчас же решил отправляться и доставать себе платье. Первый пришёл ему на ум Алексей Хрущёв, у которого, как деревенского жителя, должно было иметься простое русское платье. Кроме того, Хрущёв был единственный человек, которому Борщёв не боялся довериться.
"Офицеры же все зубоскалы, подумал он. Вообразят ни весть какую глупость и разболтают».
Борщёв собрался узнать у Петра Хрущёва об квартире его брата "рябчика", но на удачу нашёл его самого у Гурьевых. Он застал офицеров всё в тех же спорах и толках.
"Господи. Как не надоесть им всё тоже да тоже переливать!" — невольно подумал Борщёв.
Вызвав с собой на улицу Алексея Хрущёва, Борис повёл его по полям. Удаляясь от дома, он, несколько смущаясь, прямо спросил его: может ли он одолжить ему какой-нибудь простой кафтан, рубаху и шапку...
— Что такое! Теперь не святки, — рассмеялся Хрущёв.
— Нужно, голубчик.
— С удовольствием ссужу всем, чем могу, коли тебе скоморошествовать охота пришла. Однако ты...
И Хрущёв вдруг странно взглянул в глаза сержанта и запнулся. Лицо его стало тревожно.
— Знаешь что, братец, — выговорил он тише. — Я тебя мало знаю и давно не видался, но ты мне по сердцу пришёлся. Послушай доброго совета человека, к тебе расположенного... Брось!
— Что? — удивился Борщёв.
— Брось это дело, для которого простое платье просишь у меня. Мне ведь не жаль: Ты его не испортишь, не сносишь так, чтобы бросить... А вот голову как раз сносишь... Мне её и жаль. Ей Богу! Как брата Петра, так и тебя — жаль.
— Что ты! Господь с тобой! — ещё более удивился Борщёв.
— Знаю я, зачем тебе моё платье. С Лихачёвым ехать. Плюнь. Брось. Всё глупство, комедианство, дерзостные выдумки, за которые только в Сибирь угодишь. Пущай этот Лихачёв пропадает один. Он может гроша не стоит, а ты парень дорогой, у тебя сердце золотое.
— Да что ты, рехнулся что ли? Какой Лихачёв? — воскликнул наконец Борщёв.
— Я всё, брат, знаю, от твоих же болтунов Гурьевых, — возразил Хрущёв. — Со мной нечего лукавить. Меня тоже зазывали они с Лихачёвым посылать. Да я ещё, спасибо, белены не объелся...
— Нет, объелся, братец. Объелся! — воскликнул горячо Борщёв. — Ты мне битый час околёсную несёшь, огород городишь. Я никакого Лихачёва не знаю, никуда не еду, а с Гурьевыми даже разговор не веду уж давно, потому что мне их враньё надоело, да потому ещё, что мне и не до того.
— А платье? Русское платье офицеру понадобилось. На что?
— Совсем для особого дела. На один вечер, на нынешнюю ночь. Завтра утром отдам.
— Полно, так ли? Глаза отводишь, — недоверчиво вымолвил Хрущёв. — Возьмёшь да за Лихачёвым и двинешь.
— Дался же ему этот чёрт! Да кто таков твой Лихачёв? Что за человек?
Хрущёв долго приглядывался к лицу сержанта и наконец выговорил:
— Коли знаешь, нечего спрашивать.
— Да не знаю я! — бесился Борщёв.
— Ну тот, что едет или уж уехал за Иваном Антонычем, чтобы его из крепости спасать и сюда везти. Вас целая компания переряженная, сказывают, поехала либо едет в Шлиссельбург.
— Если это правда, — вымолвил спокойно Борщёв, — всю эту ряженую компанию переловят, перерядят в арестантские халаты и сошлют в каторгу, если не снимут совсем головы. Нет, любезный друг, у меня ещё, слава Богу, рассудка хватит, чтобы на этакое дело не идти. Да и скажу я тебе по правде... Не верю я! И это враньё Семёна Гурьева. Смотри, он всё морочит. Никакого Лихачёва нету и не было у них и никуда он не поедет. Если бы таковой был в живых, я бы его видел у Гурьевых, не здесь, так в Питере. А уж имя-то его Семён мне раз тысячу бы сказал. А я первый раз слышу от тебя про такого Лихачёва. Всё это враньё и одно враньё.
— Да и давай Бог, чтобы враньё было... А ты всё-таки хорошо делаешь, что с ними не якшаешься. Они сорванцы и кончат плохо. Я их боюсь даже.
— Чего же ты сюда лазаешь?
— А брат? Мне брата жаль, — грустно сказал Хрущёв. — Хотелось бы его выудить из этой провальной ямы, из этого чёртова болота Гурьевского.
Борщёв не нашёлся что сказать. Он не любил Петра Хрущёва и подумал: "одного поля ягоды".
Молодые люди замолчали на минуту.
— Так тебе на другое дело... платье-то? — вспомнил Хрущёв.
— Да. Одолжи.
— Изволь, родимый. А меня самого тебе не нужно в помощь. На такие дела друзья-помощники нужны. А я за тебя готов, коли дело не бесчестное, не воровское.
Борщёв не ответил.
— Что ж молчишь? Неужто гадость какую, не подобающую дворянину, надумал?
— Нет, братец, дурного, особенно дурного ничего нет!.. — нерешительно сказал Борщёв и прибавил веселее и добродушнее: — Теперь мне тебя не нужно. Дай только платье. А вот после увидим! Может быть я твоей дружеской помощи и попрошу. Кроме тебя у меня в Москве никого нет. Я на тебя и думал.
— Спасибо. Когда будет нужда, скажи. А платье, как, вернусь домой, прикажу тебе нести.
Молодые люди расстались. Борщёв пошёл к себе и на пороге встретил хозяина квартиры.
— Ты от Гурьевых? — спросил Шипов.
— Да.
— Не ходи, братец, туда. Про них уж молва побежала. Как бы им плохо не было. Зря, в чужом пиру похмелье зашибёшь.
— Да я на одну минуту и заходил. И не ради того, чтобы их видеть.
— То-то. Чёрт с ними!.. У них хвост уже защемлён в капкане, — загадочно произнёс Шипов, и сев на подведённого денщиком коня, отъехал от своей квартиры.
"Защемлён? Хвост? — думал Борщёв. — Неужто их враньё дошло уж до начальства. А, да чёрт с ними. Мне какое дело".
Весь день до вечера сержант нетерпеливо пробродил то по горницам пустой квартиры, то по поляне. Нетерпенье его сказывалось всё более, по мере приближенья той минуты, когда приходилось собираться на Лубянку.
В сумерки дворовый человек, старик, явился от Хрущёва с узлом и, передав его сержанту, ничего не спрашивая — ушёл.
Борщёв переглядел всё и невольно рассмеялся. В узле был кафтан, рубаха, шаровары, шапка-гречневик и даже поясок.
— Вся запряжка! — выговорил сержант. — Далеко ли я в ней уеду? Что-то будет?..
Он примерил всё и, будучи одного роста с "рябчиком», нашёл всё в исправности.
ХXVIII
Около полуночи, на дворе палат князя и во всём доме было мёртво-тихо и темно во всех окнах. Князь ужинал в гостях, но вернулся довольно рано домой, долго и весело болтал с Феофаном, лёжа в постели, и называл его тетеревом, кукушкой, слепым филином...
Феофан вышел из опочивальни даже несколько обиженный, так как князь выразил своё убеждение, что он не дворецкий, а простофиля; что если воры весь дом обворуют, то он, дворецкий, ничего не увидит, и последний узнает.
Через полчаса князь уже крепко спал на своей половине, а Феофан у себя в горнице ворочался с боку на бок на постели и обидчиво ворчал что-то про себя, пока жена его не прикрикнула на него:
— Полно тебе хрюкать-то! Либо спи, либо на двор ступай ямы рыть рылом.
В полночь все уже давно спали: и господа и люди, утомившись от длинного и праздного дня.
Только на половине княжны светился в окнах огонь, но едва видимо, как свет от мерцающей лампады. Княжна не спала... и не собиралась спать. Одетая в одно из лучших своих платьев, которое она переменила только ночью, когда все в доме ложились спать — Анюта вновь причесалась, пригладилась и осмотрелась внимательно в зеркало, будто собираясь в гости или ожидая их к себе.
Действительно, гость, и дорогой, ожидался здесь, в её горнице, вдобавок тайком от всех, а главное от отца.
Анюта в себя ещё не могла прийти, как всё странно путалось и менялось вокруг неё; у неё были те же мысли, что и у сержанта. Можно ли было предположить когда либо, что ей придётся обманывать любимого отца. А Борис, живший у них в доме когда-то как родной сын и брат,будет ночью пробираться переодетый по этому же дому? Сколько раз, поздно вечером, до ужина, и раза три было — и после ужина, Борис засиживался с ней в её горницах. И всем это было известно. И в качестве близкого родственника Борщёв мог это делать не удивляя никого. А теперь?! Анюта за два дня много передумала. Много наболелось её сердце. Была минута, что она хотела бежать из дома отца в один монастырь, где была настоятельницей добрая и любившая её старушка, тоже родовитая княжна, тоже настрадавшаяся когда-то в миру и поступившая в монахини оплакивать убитого на войне жениха.