Новых гостей, появившихся в доме Гурьевых, было всего двое: капитан московского драгунского полка Победзинский и молодой преображенец, сержант Лев Толстой. Оба они познакомились с Гурьевыми уже здесь, в Москве.
Победзинский сидел ещё с сумерек, всё собираясь уезжать и всё увлекаясь разговором.
Между этими двумя гостями не было ничего общего. Сержант Толстой, молодой и красивый малый, с умным лицом, был очевидно, даже внешним видом, фигурой и приёмами, юноша из хорошей дворянской семьи. Победзинский, с кривым носом, с большими беловатыми глазами и коричневым цветом лица, а в особенности пронзительно крикливым голосом — сильно смахивал на филина.
Первый, юноша, был бы довольно симпатичен на вид — если бы не его лукавый взгляд. Второй же, с его фигурой и сильным польским акцентом, который удивил даже унтера Конькова — был почему-то чрезвычайно антипатичен.
Это заметил тотчас самый младший из трёх братьев Гурьевых — Иван. После появления драгуна и первых же слов, произнесённых им, — проницательный и молчаливый Иван поморщился на Победзинского.
Только около полуночи в доме Гурьевых стало тихо. Гости уехали, товарищи разошлись по соседним домикам и в квартире остались одни хозяева, т. е. три брата и Пётр Хрущёв. Все собрались ложиться спать.
— А Борщёва нет? — спросил старший из братьев — Семён.
— Нету, не ворочался, — ответил кто-то.
— Никак, нет-с! — заявил денщик Хрущёва. — Они давно приехамши. Я видал, Коньков их лошадь водил по полянке.
— Где же он?
— Видно, опять к Шипову ночевать ушёл! — сказал Иван Гурьев.
— Не любятся сержанту наши беседы! — усмехнулся Хрущёв. — Молодость! Пустота! Ротозейство...
— Нет... Он умный. За что его корить! — сказал Александр Гурьев. А у него зазнобушка здесь в Москве. Приехал, виделся небось. Нацеловался. Может и поплакал.
— Поплакал? Отчего?
— Да ведь зазнобу-то его — за него не отдают, ждут, чтобы из сержантов офицером стал. А то может и вовсе не хотят — будь хоть генерал.
— Почём ты знаешь? Он тебе сказывал? — спросил. Хрущёв.
— Нет. Он ничего не сказывал. А я знаю потому что он всю зиму в Питере, нет, нет, да и вздохнёт. Говорят ли о ком, что жениться не может, либо отказали сватам, либо девица не любит — Борщёв глаза навострит. Заговорил я раз с ним об самокрутке, какая, с год тому, во Пскове была. Мне воевода рассказывал. Ну, меня Борщёв просто разиня рот слушал, будто удивительное что. А потом закричал: вот это любое дело. Молодца!.. Я и догадался, что у него такое на душе, лежит камнем.
— А какая самокрутка? — спросил с пренебрежением ингерманландец Семён Гурьев, которому все беседы казались тратой времени, когда не касались политики.
— Один драгун отмочил колено. Устроил угощение, опоил зельем дворню и мамушек, выкрал невесту, да в сани. Обвенчался с ней в соседнем селе, а поутру, часов в пять, явились оба, жених с невестой, да и бух в ноги её родителю. Простите.
— Простил? — воскликнул Хрущёв.
— Вестимо простил. Только обидно ему было, что дорого обошлась самокрутка дочкина. Да и суд мог вмешаться. А с приказными крючками, беда!
— А суду какое дело, коли родитель за самокрутку простил! — заметил молчаливый Иван Гурьев.
— Да из дворни-то трое заснули так, что их и не разбудили совсем. Померли...
— Ну вот? С чего же это?
— Верно. Ведь зелье было, а не вино простое. Тоже отрава!
— Вот бы нашему Сеньке дать, от его бессонницы! — воскликнул Хрущёв, хлопая ингерманландца Гурьева по плечу.
Офицеры рассмеялись.
— И я, ваше благородие, так-то... самокруткой венчан! — робко выговорил солдат-денщик, стоя у порога.
— Во как, Захар! Выкрал жену?
— Нету. Зачем. У нас эдак не полагается. И грех, и срамота. За эдакое, господа, либо свои, на миру, до смерти запорят. А меня, значит, силком венчали. За это и в солдаты я попал ноне. А то бы мне солдатом и у вас в денщиках не бывать николи!
— Расскажи.
— Спать пора. Ну его к чёрту! — сказал Семён Гурьев.
— Нет, постой. Как можно. Любопытно. Мужика силком повенчали и в солдаты сдали, заметил Хрущёв. рассказывай, да короче.
— Чего рассказывать. Барыня приказала повенчать на девке Афросинье... Ну а я не хотел... Она, стало быть, кривая и "лапоть" ей имя. Ну обидно. Я было хотел за себя другую... Марью, и уже засватал. Ну, вот меня силком и собрали... Я упираться да драться. Глуп был, да и Марью шибко любил... Меня скрутили да и поволокли.
— Ну и повенчали. А там сейчас в город! Забрили и в солдаты: за окаянство в храме. Вот я к вашим милостям и попал. А то бы и теперь на деревне был.
— Зачем же тебя барыня венчала, коли думала сдать в солдаты? — спросил Иван Гурьев.
— А кто ж её знает. Может думала — в церкви смирюсь. А как вышел грех — ну куда ж меня девать. Да самое-то её страх взял. Я всё обещал всех во двору топором порубить.
— Ишь ведь ты какой...
— Я смолоду страсть был! А теперь ничего. Уходился. Да и Марья-то померла уж.
— Ну, а жена жива ещё?..
— Что ей делается. Живёт, кривой чёрт, и теперь у барыни. Злится, сказывали мне наши, когда солдаткой её обзовут.
Офицеры долго смеялись рассказу денщика.
— Ловко! Только, братец, это не самокрутка! — решил Хрущёв. — Тебя тут самого скрутили. А при самокрутке сам жених либо невеста крутит на свой лад без благословенья родительского.
— Всё можно назвать самокруткой, — заметил Семён Гурьев. — Бывает, старики женятся силком на девицах. Вот теперь наши вельможи скороспелые — Орловы, тоже о самокрутке подумывают...
— Да и это тоже враньё одно!.. — рассмеялся Хрущёв. — Одно истинно: спать пора!
XV
Три брата Гурьевы, двое — гвардейские офицеры измайловского полка, а третий армейского, стоявшего около Москвы — были очень богатые дворяне, очень известные в обеих столицах; старший Гурьев за последнее время был прикомандирован к гвардии и жил тоже в Петербурге. В гвардии их любили за хлебосольство и весёлый нрав, но только подшучивали над ними, что они подражают во всём трём братьям Орловым, первым богатырям и молодцам Питера. Действительно, было что-то общее между тремя Орловыми и тремя Гурьевыми. Старший, Семён, был такой: же ловкий и красивый, как Григорий Орлов. Второй, Александр, был такой же молодец на вид, огромного роста, и такой же весельчак, как второй Орлов, Алексей. Кроткий и молчаливый Иван Гурьев почти тоже походил на третьего Орлова. Феодор был тихий, скромный, степенный и походил на братьев только тем, что был падок до прекрасного пола, но при этом его победы не происходили в обществе, а в среде более скромной. Иван Гурьев был ещё очень молод, и так же как Феодор Орлов — во всём старался подражать братьям, которых обожал, и считал себя счастливым исполнять все их приказания и прихоти.
Гурьевы жили в Петербурге; так же как и Орловы широко и размашисто; тратили много денег, устраивали всякие кутежи, играли сильно в карты, но не проигрывали, как Орловы, а при постоянном счастье, выигрывали крупные суммы, и только благодаря этому не разорились вполне за несколько лет службы.
Когда в апреле, после Святой недели, прошёл уже в Петербурге слух, что в гвардии затевается что-то и у братьев Орловых, как у главных коноводов, собирается кружок офицеров из всех полков, то и Гурьевы, представленные товарищем Ласунским, появились на вечеринках богатырей. Скоро братья Гурьевы были довольно близкие люди братьям Орловым. Сначала Гурьевы вместе с другими офицерами принимали живое участие во всём. Сорили деньгами среди солдат своего полка, сносились с княгиней Дашковой чрез своего товарища и её приятеля, Ласунского, бывали и на вечерах у Григория Орлова.
Наконец, также как и братья Орловы, в свой черёд и братья Гурьевы, — придирались к немцам, ссорились и дрались, где можно, с офицерами Голштинского войска и не упускали малейшего случая заявить себя "Елизаветинцами", т. е. приверженцами старого порядка, а не нового, врагами немецкой партии, имевшей теперь перевес.