Борис начал откладывать свой отъезд...
Всякий день собирался он ехать далее, к матери, и всякий день что-нибудь останавливало его. Не прошло двух месяцев, и огонь, который горел в южной крови княжны, сверкал в её чудных глазах, играл румянцем на матовом лице, сказывался во всяком порывистом движенье, во всяком слове, обращённом к "братцу" — наконец заронил искру в сердце молодого человека.
Несмотря на петербургскую распущенную жизнь, или именно благодаря этой жизни, в которой истинному и святому чувству не было возможности зародиться, — Борис теперь в первый раз понял, что его мимолётные петербургские привязанности к женщинам были не тем, на что способно его сердце. Едва, теперь, эта искра серьёзного чувства попала в его сердце — как случился с ним целый переворот относительно всего и всех. Всё будто померкло кругом или исчезло из его глаз и разума — осталась одна Анюта, на которой сосредоточилось всё, всякий помысел, всякий удар сердца.
Князь всё видел, почти всё знал или догадывался, и был доволен, даже счастлив, хотя делал вид, что не замечает и не понимает ничего. Он будто забыл даже, что внук остановился в доме, проездом, на неделю, а живёт около двух месяцев.
В городе уже стали ходить толки о свадьбе сержанта на княжне. Знакомые спорили о том, дозволяет ли церковь брак в такой степени родства. Многие барыни, в особенности сватавшие княжне своих сыновей, находили, что подобный брак и у турок, и у китайцев, не допускается, как самый тяжкий грех и противозаконие, за которое надо в каторгу ссылать.
Однажды вдруг с князем случилось нечто особенное, ужасное!.. Но что именно? — осталось до сих пор загадкой...
Князь вдруг призвал внука к себе и, взволнованный спросил у него: как любит он Анюту: как брат сестру должен любить, или как жених невесту?
— Я её в жёны хочу! Если вы благословите! — был ответ.
— Этого никогда не будет, потому что это невозможно! — выговорил князь. — Я ошибся. Вы меня обманули... Я думал, что вы как и прежде любитесь по-детски.
И князь потребовал у поражённого как громом Бориса, чтобы он тотчас покинул его дом и ехал к матери.
Борис вышел и тотчас собрался. Он был в таком состоянии, что потом, вспоминая прошлое, не мог отдать себе ясного отчёта обо всём, что он тогда думал, делал и говорил.
Он выехал из дому князя, но не к матери, а назад в Петербург.
Он был уверен тогда, что на полдороге повесится или утопится. Одно он ясно понимал — фигуру и лицо Анюты при прощанье.
Княжна, бледная как смерть, пришла в залу, где он, окружённый дворовыми, прощался со всеми. Глаза её остановились на нём, страшные, горящие, но бессмысленные... Они будто узнали что-то, чего не поняли, и это непонятное светится в них страшным светом. Анюта обняла было Бориса, но тотчас опрокинулась и повисла в его руках — как мёртвая. Княжну, холодную, без памяти, вынесли девушки и уложили тотчас в постель.
И пока Борис, ничего не видя и не понимая, выезжал из Москвы по Тверской дороге, княжну несколько часов приводили в чувство.
Когда Анюта очнулась, то, оглядевшись, вспомнив и всё поняв, она застонала без слёз в глазах. Князь, сидевший около её постели безотлучно, бросился к дочери и, горячо целуя её, стал шептать:
— Анюта... Годик, полгодика подождём. Увидим... Может быть всё устроится.
Но княжна поняла, что это только слова утешенья, стало быть — один обман.
С тех пор прошло около года. Время понемногу взяло своё. Княжна, проболев нравственно и физически около месяца, стала понемногу спокойнее, наконец совсем оправилась. Через три месяца разлуки, она была, по-видимому, совершенно спокойна. Однако, понемногу, незаметно, она приучала отца к тому, чтобы никогда ни единым словом не напоминать о прошлом, даже не называть Бориса, даже не говорить об его матери и сестре.
Посторонние не заговаривали с ней о Борщёве, ради щекотливости предмета. Всем в Москве было известно всё случившееся в доме князя, т.е. его внезапное объяснение с внуком и немедленный отъезд сержанта в Петербург.
Многие думали, что сердечная вспышка прошла и княжна образумилась. Но, однажды, когда выискался новый жених и новые сваты, и князь передал дочери о предложении — княжна изумилась, потом засмеялась злобным смехом и вдруг тотчас же зарыдала. И всё скрываемое долго, накопившееся на сердце, опять всплыло наружу, и дочь стала упрекать отца первый раз в жизни:
— Если вы не хотите этого, если это грех и невозможно, зачем же вы допустили его жить у нас? Разве вы могли ничего не видеть? не заметить? Что же теперь? Теперь мне, кроме монастыря и кельи, нечего желать и нечего ждать.
— По моему, греха тут нет, дочушка, — ответил князь. — За границей иноверцы допускают бракосочетаться даже двоюродному брату с сестрой. Но я не могу тебе дать моего согласия.
— Отчего?
— Не могу! — стоял князь на своём, не объясняясь.
— Если нельзя по нашей вере, я хоть в другую веру перейду. Я хоть в бабушкину веру готова идти! горячо сказала Анюта.
— Господь с тобою. В турецкую?!
— Я не так сужу, батюшка! — воскликнула Анюта. — Разве мои предки крымские — были не люди.
— Ну, бросим эту беседу. Помни только, что благословить тебя на этот брак — я бы благословил. По мне нету тут греха. Но согласья своего я дать не могу и никогда не дам.
— Мне от этого не легче.
— Ну, а иного ничего я тебе сказать не могу.
На этом окончилась последняя и единственная беседа отца с дочерью о Борисе.
И вот теперь, чрез девять месяцев, Борис снова был в Москве. Ни княжна, ни он ни на одно мгновение не изменили друг другу за время разлуки.
XIX
Разумеется, сержант, проведя целый день и целую ночь как на угольях от нетерпенья, в назначенное дедом время был уже в доме. Князь встретил внука так же радушно.
— Вчера мы всё о тебе с Анютой беседовали, — сказал он. — Сейчас велю доложить и позвать сюда. Небось уж ей известно от людей, что ты у меня.
И хлопнув раза два, по обычаю, в ладоши, князь крикнул:
— Гей, люди!
Затем Артамон Алексеич прислушался. В зале слышны были торопливые шаги кого-то из прислуги и князь крикнул появившемуся лакею:
— Чего вас не докличешься? Все провалились. Где Феофан?
— Не могу знать.
— Колокол что ли мне заводить, да благовестить, как к заутрени. Прикажи доложить чрез мамушку Прасковью Ивановну княжне, что пожаловал к нам из Питера их братец.
Лакей вышел.
— А знаешь, Борис, — обратился князь весело к внуку. — Сказывали мне, что будто за границей завели и впрямь маленькие колокола, чтобы людей звать. Как нужно кого — звонят! Не слыхал?
— Нет, дедушка! — отозвался тревожно Борщёв, видимо взволнованный и не в состоянии скрыть своего волнения.
Девять месяцев не видал он её — и вот сейчас увидит.
Князь заметил и дрогнувший голос сержанта и его блестящий, почти лихорадочный взгляд и отвернулся.
Наступило тяжёлое молчанье.
— А почему, говоришь, на коронацию в офицеры производства ждёшь? — перебил его князь. — А коли нет? Ты почему надеешься?
— Пора, дедушка. Я семь лет служу и вот уж два с половиной года, как из капралов в сержанты вышел. Я ведь не захудалого какого рода, или мелкота дворянская. Ваш родственник к тому же...
— Это им что?.. Я не сановник, не генерал.
— Да и обстоятельства такие — коронация. Нашим иным в полку страшнейшие милости повалят. Тысячи червонцев, вотчины... А мне нужно всего-то офицерское звание.
— Да ведь ты в Петров день никакого такого колена не отмочил.
— Со всеми был. — Не отставал от других, — сказал Борщёв.
— Этого мало, братец. Тебе бы уж, видя на чьей стороне сила, себя показать, да так, чтобы...
Князь не договорил. В дверях из спальни князя показался Феофан и, остановись на пороге, проговорил сердито:
— Ваше сиятельство! Извольте взглянуть, что эти разбойники натворили.