Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хатам, услышав опять эту бесконечную песенку о потустороннем блаженстве, едва не вспылил, но вовремя вспомнил правило: «Сначала дело, а потом хоть и дружба — врозь». Он почувствовал, что сердце калеки уже размягчается и продолжал действовать в том же направлении.

— Моя единственная мечта, увидеть, как вы дойдете в мечеть собственными ногами.

— Да совершится твоя мечта, мой мальчик, к хорошему пожеланию, оказывается, присоединяются и ангелы, слуги аллаха, поэтому неудивительно, если твои пожелания дойдут до слуха всевышнего и будут приняты им для исполнения. Да будет так, аминь.

Хатаму очень хотелось выпросить семена для Джаббаркула, поэтому он сейчас не гнушался ничем, начиная от лести и кончая лицемерием, хотя никогда в жизни не был ни лицемером, ни плутом. Он уж, по поговорке, куй железо пока горячо, и думая, что железо достаточно раскалилось, то есть, что сердце Додхудая достаточно размякло, хотел сразу спросить про семена, но замолчал, выжидая, не заговорит ли сам калека.

Он ждал долго, и камень мог бы уж что-нибудь сказать за это время, но только не Додхудай. Тогда, чтобы ускорить события, юноша пошел на новую хитрость.

— Ну, теперь вам хорошо и спокойно, отдыхайте, а я, пожалуй, пойду.

Он встал с места, сложил руки на животе и склонил голову.

— Посиди еще немного. Скоро сготовится обед, поешь, а тогда уж и пойдешь.

Между тем Додхудай оглядел статную молодую фигуру юноши и острая зависть обожгла его так, что кровь ударила в голову и в глазах потемнело.

— Что с вами, дядя? — обеспокоенно спросил Хатам, почувствовав, что с хозяином что-то случилось.

Додхудай лежал безмолвно, с закрытыми глазами, но перед его мысленным взором не уходя стоял рослый, стройный, красивый юноша, сложивший руки на животе и склонивший голову. Усы только еще пробивались и очень шли к его смуглому лицу, плечи широкие, грудь открытая, вид цветущий, словно у молодой чинары. Юный йигит. В голове у калеки завертелись, закрутились, сшибаясь друг с дружкой и приводя в смятение самого Додхудая, мысли.

«Они вон какие! А я почему иной? Говорят, что здоровье — это огромное богатство. А у них и нет ничего, кроме здоровья. У них нет хлеба, чтобы наесться досыта, они доживают до конца жизни, так и не заимев второго халата. Так кто же богат — они или я? Джаббаркул-аист или я, Додхудай? Я или этот юноша, который стоит сейчас передо мной и который таскает меня в мечеть на своих плечах? У него силища — ударит по скале и раздробит ее в прах, у него великолепное здоровье. А если бы он и подобные ему были сыты и вообще ни в чем не нуждались? Разве они исполняли бы мои желанья и повеленья? Я повелеваю ими, потому что я богат, а они бедны. Но каким богатством мне гордиться, чем утешаться? Я одинок, бездетен, калека, лишенный всех услад жизни. Я несчастнейший человек… Конечно, я не виноват в этих несчастьях. Все это божественное провиденье, судьба. Отняв здоровье, она дала мне безмерное богатство. Несчастнейший калека, я могу, если захочу, осчастливить десятки нуждающихся людей, таких как Джаббаркул и Хатам. Но если их сделать счастливыми? Попробуй дай им хоть немного воли! Когда собака взбесится, она в первую очередь кусает хозяина…

— Вам лучше, дядя?

Додхудай опомнился, услышав голос Хатама.

— Ты все еще здесь?

— Дожидаюсь вашего позволенья уйти.

— До свиданья… Эй, хозяйка! Хатам собирается уходить. Вынеси ему две лепешки.

— Спасибо, спасибо, не надо мне лепешек.

— Как? Что ты говоришь? Отворачиваться от хлеба — неблагодарность и грех. Все живое только и занято заботой о своем ненасытном горле, о хлебе насущном.

Видя, что Додхудай никогда сам не заговорит об обещанных двух мерах пшеницы на семена, Хатам решился напомнить ему об этом.

— Вот, дурная у меня память. Ведь я надеялся сегодня унести обещанную вами пшеницу. Этот сумасшедший в мечети, этот ливень совсем сбили меня с толку, совсем я забыл о ней.

— Ты, может, и забыл, но я хорошо помню.

— Я знаю — вы человек, который умеет держать свое слово.

— Ладно, я от своих слов не отказываюсь. Но пшеница-то в амбаре. Не спеши. Завтра придет Сахиб-саркор, я скажу ему, и он свешает тебе пшеницы, а мешок-то у тебя есть?

— Мешок? — растерянно пробормотал Хатам.

— Нищий, оказывается, если и хлеб найдет, так торбы нет, куда положить… Ну, ладно, ладно, авось найдется тебе мешок.

Словечко «нищий» больно задело Хатама, но он решил сдержаться и вовремя прикусил язык. А что ему было делать? Додхудай же, как ни в чем не бывало, говорил уже о другом.

— Замечательная сегодня весна. Все на земле просыпается и оживает. Вон, видишь как разыгрались горлинки за окном, гоняются друг за дружкой…

— А если не придет Саркор-бобо, значит придется мне уходить без пшеницы? Пожалели бы бедняков…

— Ах, бедненькие, ах, мученики! А если бы не было меня, чтобы вы все делали? Вот ты заботишься о бедняках, а обо мне при этом думаешь ли хоть сколько-нибудь?

— О вас не один я, о вас все думают. Действительно, если бы не было вас, то откуда бы взялись неимущие бедняки? Если аллах создал вас для бедных, то значит и бедных он создал для вас. Бог заранее предназначил вас и их друг для друга, чтобы было кому помогать и чтобы было к кому обращаться за помощью. Так разве же можно о вас не думать?

— Да, да, все от бога. Истинным мусульманином становятся постепенно. Вот я прочитаю тебе четыре строчки из газели…

Если ты почитаешь раба своего,
То и все почитают его,
Если ты унижаешь раба своего,
То и все унижают его.

Что же хотел сказать поэт? Ведь слова, нанизанные в этой газели на строчки, это жемчужные слова, они взяты из божественной книги, из священного корана. Сомневающийся в этих истинах мусульманин — не мусульманин, а богоотступник. Почему-то бог не все пальцы создал равными. Если рабу божьему при создании его богом написано на роду быть почитаемым, то его и почитают везде. Понял теперь?

— Спасибо, дядя, я все понял, но все же не лучше ли, если вы отдадите пшеницу, не дожидаясь Саркора-бобо. А я бы ее сейчас и отнес.

— Как же я тебе ее отдам? Кто ее будет вешать и отсыпать?

— Амбар же рядом. Доверьте мне, я насыплю в мешок две меры пшеницы и принесу показать вам.

— Эй, бабушка, иди-ка сюда! — К своей неродной матери Халпашше Додхудай обращался на «ты», называя ее к тому же бабушкой.

— Здесь я, говори, что тебе надо, — отозвалась Халпашша из ичкари.

— Открой амбар, насыпь в мешок две меры пшеницы и отдай Хатаму. А потом амбар запри на замок. Поняла? — Из внутренних комнат послышалось «поняла», и вскоре во двор вышли Халпашша и девушка-служанка, прикрывавшая лицо платком. Точь-в-точь как молодая яркая луна, одним лишь краешком выглядывающая из-за черного плотного облака: Она бросила мгновенный взгляд на Хатама, но как только глаза их встретились, сразу же закрылась еще больше. Обе они — и старая и молодая — шли к амбару. У Хатама забилось сердце в груди. Он понял, что вот сейчас настал тот момент, когда он может оказаться совсем рядом с Турсунташ и даже сказать ей какое-нибудь слово. Он поглядел на Додхудая. Тот лежал с закрытыми глазами. Юноша встал, тихо вышел и в один миг оказался около амбара. В открытую дверь заглянул внутрь. Девушка, привстав на цыпочки, тянулась и не могла дотянуться до меры, подвешенной высоко на столбе.

— Бабушка, можно я ей помогу, — сам удивляясь своей смелости, сказал вдруг Хатам. Старуха была и слеповата и глуховата. Услышав посторонний мужской голос рядом с собой, она перепугалась.

— Это ты, что ли, Хатам. Напугал меня.

Но Хатам уже не слушал ее. Со словами: «И зачем так высоко вешать меру… Сейчас я достану ее», — он оказался около Турсунташ. Девушка так растерялась, что забыла или не успела закрыть лицо. Хатам, отдавая ей меру, говорил: «Старый приходит — быть угощению, молодой приходит — быть работе. А уж если тут двое молодых — ты да я, — какая же работа останется не выполненной. Не так ли?»

38
{"b":"849737","o":1}