Неожиданно Гругис заметил Вилигайлу: размахивая мечом, он и еще двое воинов пробивались к их телеге.
— Вилигайла! Вилигайла! Я здесь! — во все горло закричал пленник.
Похоже было, что старик услышал его крик, — он искоса взглянул на юного князя и еще отчаяннее принялся размахивать увесистой булавой, которую держал в правой руке, а в левой у него сверкал короткий меч. Один за другим падали у его ног сраженные крестоносцы, на помощь им бросился Бешеный Штиль с подручными. Вилигайлу и его соратников окружили со всех сторон крестоносцы и стали оттеснять, прикрываясь щитами. И вот уже упал на землю один из боевых товарищей Вилигайлы, прикрывавший его справа. Рухнул, обливаясь кровью, и воин, сражавшийся на левом фланге. Вилигайла остался один.
— Не поддавайся, Гругис! Выше голову! Не забывай, откуда ты родом! — воскликнул старый воин.
В это мгновение грудь Вилигайлы пронзило вражеское копье.
Старый богатырь осел на траву, поникнув головой, которая склонялась все ниже и ниже, будто воин решил на прощание поцеловать землю.
Крестоносцы всем скопом навалились на Вилигайлу, точно опасаясь, что он сможет встать и снова примется размахивать своей ужасной булавой. Среди них были и те, кто узнал истового жемайта, кто знал его по имени, ибо в многочисленных походах на языческую землю им не раз доводилось встречаться с ним накоротке.
Гругис зажмурился и застонал так громко и жалобно, словно его самого проткнул копьем крестоносец. Рухнула последняя надежда — впереди его ждала тяжкая участь невольника, рабство. До боли было жаль Вилигайлу. Вряд ли юноша так скорбел бы о смерти отца, как сейчас об этом воине. Наверняка и Вилигайла, потерявший троих сыновей и близких, считал Гругиса своим сыном. Иначе разве решился бы он с горсткой воинов вступить в схватку за спасение пленников?
Оставив на поле брани старшого, жемайты отступили в глубь леса. Их осталось совсем немного, ибо большинство полегло рядом с истребленными врагами. Они так и застыли, вцепившись в недругов мертвой хваткой, как бы продолжая и после смерти единоборство с неприятелем.
Крестоносцы высадили всех пленных из телег, а на их место положили убитых. Затем они поспешно тронулись в путь, подгоняя невольников криками, чтобы как можно скорее уйти из этих мест, ставших для них роковыми.
Натягивая веревку, которая от этого еще сильнее стискивала шею, Гругис несколько раз обернулся, бросив прощальный взгляд на место битвы. Сумерки уже давно сгустились, но ему казалось, что он различает среди погибших на поле брани жемайтов белую голову Вилигайлы. Она светилась в темноте, словно кто-то зажег рядом свечу или разложил костерок.
XIV
В подземельях замка Бартенштейн даже в разгар лета было сыро и прохладно. Пленные ночью коченели от холода, лежа на подстилках из гнилой соломы. Вечером, как только начинало темнеть, стража запирала тяжелые кованые двери, а поутру, с первыми лучами солнца, открывала их и выпускала узников во двор. Высокие каменные стены, железные ворота, мощенный булыжником двор да хмурые стражники — вот и все, что видели изо дня в день юноши и девушки из Жемайтии. Малолетних детей в замке не было: их сразу же по прибытии, несмотря на отчаянный плач и крики, отделили от остальных и куда-то увезли. Мартин Нак, назначенный старшим надсмотрщиком, сказал, что жемайтских ребятишек воспитают подлинными немцами, а со временем они станут храбрыми воинами ордена и выступят против язычников. Забудут свой язык, мать и отца, не будут знать, откуда они родом.
Гругис спросил:
— А что ждет нас?
Мартин Нак сидел на валуне и болтал ногами в башмаках из толстой кожи. Добродушно ухмыльнувшись, он ответил:
— Когда волчата подрастают, их уже трудно приручить. Как ни корми, они все равно в лес будут смотреть.
— А как приручили тебя? Ведь ты не немец, а прусс?
— Я немец!
— Врешь! — вскипел Гругис. — Тебя привезли с завязанными глазами в наш дом в тот раз, когда у нас побывал князь Витаутас, и сказали, что ты прусс.
— Кто мог сказать такую чушь? — недовольно спросил крестоносец, перестав болтать ногами.
— Да твой же соратник, Зигфрид Андерлау.
— Болван! — буркнул Мартин, соскользнув с валуна, поправил штаны и ушел.
Вообще-то Мартин Нак не был гнусным или просто злым человеком. Скорее, его отличали беззаботность и избалованность. Даже когда он сердился, его краснощекое лицо не утрачивало наивного, добродушного выражения. Особенно любил Мартин Нак приставать к хорошеньким невольницам. Он положил глаз на дочку кальтиненского вотчинника Эймантаса, по имени Робуте. Под стать ему девушка тоже была пухленькой, с румянцем во всю щеку. Обычно, если нужно было о чем-нибудь попросить крестоносцев, пленные посылали Робуте. Ей начальник охраны не отказывал ни в чем.
Благосклонно относился Мартин Нак и к Гругису. Не исключено, что причиной этого было его посещение Локисты, которой управлял отец юноши. По душе пришелся ему Гругис. Мартин охотно завязывал с ним беседу, не раз угощал его чем-нибудь вкусным. А вот подругу молодого князя, Гирдиле, крестоносец терпеть не мог — за ее злой язычок и дикие выходки. Однажды он даже чуть не запер ее в темном подвале, где под ногами плескалась вода, а вдоль стен шастали крысы. Насилу Гругис отговорил его.
Заложники с того раза стали опасаться за девушку, предпочитали, чтобы она не попадалась Мартину на глаза. Не успевал он и глазом моргнуть, как вспыхивала стычка. Гирдиле не считала нужным держать себя в руках или хотя бы прикидываться для отвода глаз овечкой перед тем, кого она считала своим лютым врагом. И если она не принималась ругаться или царапаться, то, во всяком случае, предпочитала хотя бы плюнуть под ноги ненавистному крестоносцу.
Гругис пытался повлиять на нее, советовал быть поосторожнее, но чаще всего его старания были тщетными. При всей своей горячей любви к юному князю Гирдиле ничего не могла поделать с собой и иногда вела себя так, что потом сама сокрушалась. «Да не собиралась я этого делать, поймите, но стоило мне увидеть его гнусную рожу, как все само собой получилось», — оправдывалась она.
Гругису это было не в новинку, уж он-то лучше других знал нрав Гирдиле. Только если раньше вспыльчивость девушки выводила его из себя, то сейчас, в плену, он восхищался ею — словно другими глазами увидел эту необузданную натуру. Порой казались, что девушке совершенно неведомо чувство страха и поэтому она способна на самый отчаянный поступок. Гругис опасался, как бы Гирдиле не попала в беду. Возьмет однажды выведенный из терпения стражник да и проткнет ее копьем. Или тот же Мартин Нак — ему ведь ничего не стоит бросить упрямицу в темное подземелье. Вот почему княжич старался не выпускать возмутительницу спокойствия из поля зрения. Ему нетрудно было это делать, поскольку они почти не разлучались: днем, когда готовили еду или трудились по приказу замковой стражи, и ночью, когда их запирали в подземелье, где они пели вместе печальные песни своего края. В зарешеченные оконца падали отблески вечерней зари. Девушки и юноши, усевшись в круг на глинобитном полу, затягивали душевно песню:
Ой, грустят луга без птахи,
Нет в саду кукушки.
Мне ж без матушки родимой
Жизни нет, подружки.
Голоса поющих, натолкнувшись на сводчатый потолок, набирали силу и звучали еще звонче. Песня вырывалась в крошечные окна темницы, взмывала ввысь, туда, где на высоких стенах и башнях замка несли караульную службу стражники. Их охватывал непонятный трепет, и трудно сказать, страх или ночная прохлада были тому причиной. Дозорным казалось странным, что, не понимая ни слова, они догадываются, о чем поется в песне. Тоскливая мелодия пробуждала в душах одних из них что-то заветное, и они уносились мысленно каждый в свою деревню, к своим близким. Других же, наоборот, песня приводила в ярость, и они, размахивая мечами, бросались к забранным решеткой окошкам с криками: «Штилль, семайтен, штилль!»