— Поля…
Даже голос теряется в этой духотище; вряд ли Полина услышала Она примостилась на краю раскладушки — всегда так лежит, пока Марюс не заснет, а часто и сама засыпает. Ребенок-то спит без задних ног, умаялся за день. Хорошо в таком возрасте. Вспомнит ли он, когда вырастет, дом над озером? Будет ли рассказывать о дедушке с бабушкой?
— Полина… Спишь?
Скрипит раскладушка, но ответа нет.
На кухне шаркающей походкой бродит мать. Тяжело вздыхает, бормочет что-то; хлопает дверцей буфета, передвигает стул. Она ложится последней, — всегда находит для себя неотложное дело. Ведь никто о доме не подумает, говорит. На ногах да на ногах. Отец давно уже ушел на гумно; тоже вряд ли заснул. Грызет старика беспокойство, прошлое перед глазами стоит. Ведь неспроста сегодня обмолвился: помнишь, как я сказал, что земля нас не прокормит? Я-то помню… Как я тащил фанерный чемодан, а ты проводил меня полем до дороги и развел руками: «Так я пошел…» Мы стояли на дороге, смотрели на раскисшие осенние поля с гниющими в прокосах яровыми, на низкое мутное небо и не знали, о чем говорить. «Там иначе будет», — наконец сказал ты, и я с пустым фанерным чемоданом зашлепал по грязи вдаль, в неведомое т а м. Поначалу мучила вина: вот покидаю родной кров, отрекаюсь от всего, что у меня было, беру в руки посох бездомного странника, но это чувство скоро прошло — передо мной открылся огромный и малознакомый мир. Казалось, т а м другая жизнь, т а м все вообще иное. Не был щенком, а все равно верил, что т а м — начало м о е г о п у т и. Конечно, сейчас могу сказать — весь мир обошел, и не в поисках жареных голубей, которые бы сами в рот залетали. Что же я обрел? Наверное, много. Что утратил? Видно, тоже немало. Но если взвесить все да как следует измерить…
Скрипит сенная дверь. Шаги матери за окном; они удаляются через палисадник к хлеву. Не ляжет ведь, не убедившись, что все двери закрыты, что все лежит на месте, что никто не хозяйничает в саду или в огороде. Постоит посреди двора, прислушается к ночи, бросит неспокойный взгляд на тот берег, откуда доносятся развеселые крики парней. Хорошо, что Шаруне не там, подумает, наверно. Но где Шаруне? Убежала куда-то — и как в воду. Стяпонас знает свою мать, он догадывается, что она будет делать, что думать, ему понятна мамина бессонница, которая сопровождает ее всю жизнь.
— Полина…
Полина перебрасывает платье через спинку стула и в белой рубашке забирается под одеяло.
— Спала, Полина?
— Нет.
— И я не могу.
Жесткая рука ложится на женину грудь, пальцы сжимают словно клещи.
— Больно, — Полина отталкивает руку, но та настойчиво защищает свое право — обнимает, скользит по нейлоновой рубашке.
Стяпонаса бросает в жар, это разгоряченное тело он хочет сжать в объятиях, до боли стиснуть сильными руками; хочет слиться с ним и хоть на короткий миг забыть весь мир и самого себя А может, хочет заглушить мучительной нечуткостью свою горечь и досаду…
— Полюша…
Сопротивление жены еще пуще распаляет Стяпонаса, он обнимает ее, привлекает к себе, осыпает поцелуями лицо, глаза, волосы…
— Я тебе скажу… Я же тебе еще не говорила…
Железная хватка слабеет, даже тело обмякает от этого необычного голоса, и Стяпонас ждет чего-то, перестав дышать.
Звенит ночная тишина, по двору приближаются мягкие шаги; хлопает, закрываясь, сенная дверь.
— Что ты хотела мне сказать?
Облокотившись, подняв голову, Стяпонас смотрит на лицо жены… В темноте не видно глаз, но он знает — она смотрит на него, и глаза у нее расширенные, огромные.
— Чего молчишь? — Он больно стискивает обнаженное плечо жены.
Пальцы Полины касаются его лица, осторожно и ласково проводят по колючей щеке.
— Сейчас уже вторая неделя…
Он слушает ее голос, такой спокойный, приглушенный; слушает рассеянно, будто она говорит о том, что Марюс вырос из штанишек.
— Поначалу думала — ничего. А сегодня под вечер тошнить стало. И груди вон какие, набухли, потрогай… Покалывает…
Стяпонас валится на спину, голова погружается в жаркую подушку, и ему кажется, что он плывет в молочном тумане: вместе с кроватью плывет, со всей избой.
— Что теперь будет, скажи? Как жить-то будем без своего угла? С двумя детьми.
Стяпонас поднимает руки, как бы подпирая обрушившийся потолок. Но потолок высоко, он прочен; руки белеют в темноте, словно ждут чего-то, словно благословляют землю, на которой он зачал плод свой; потом они наклоняются к женщине, бережно обнимают ее. Губы прикасаются ко лбу нежно, словно для жены пробил последний час.
— Спасибо тебе, Полина, — тихонько шепчет он на ухо.
— Глупенький ты мой. Подумай, как жить будем.
— Все обойдется.
— Думаешь, мне легко бродяжничать?
— Поверь мне, обойдется.
Эти слова звучат как заклинание, и Стяпонас верит — все обойдется! Ему очень хочется, чтоб в них поверила и Полина. Невелика важность, что он еще не знает, чего ей пообещать. Трехкомнатную квартиру в новом районе, белокаменный дом в рабочем поселке, сверкающий автомобиль? Полина знает Стяпонаса и только рассмеется. Да и ему это показалось бы смешным. Нет, он обещает то, во что верит сам: все обойдется! Будем жить, как многие живут. Работают и живут. И детей растят. Разве Стяпонас из тех, у которых одни скитания в голове?
— Еще не поздно, Степан… Давай, пока не поздно…
— О чем ты? — пугается он.
— Давай не поедем, Степан. Ты слышишь? Никуда не поедем. Хватит жить на колесах.
Стяпонас садится в постели, прислоняется лбом к выставленным коленям. Не просто Полине с ним. Но что он может изменить? Он страстно желает, чтоб ей было хорошо; все женщины любят выращивать цветы на подоконниках, заводить девять пар выходных туфель и набивать шкаф костюмчиками, кофточками да пальто. И для себя, и для мужа, а главное — для детей хотят они устойчивости.
— Давай здесь останемся, Степа, — рука опускается на плечи, ласково гладит его.
Верное желание, понимает Стяпонас; дерево тоже чахнет от частых пересадок. Стяпонас ведь надеялся пустить корни в родную землю глубоко и прочно, чтоб никакой ветрище его не выдрал. Как же теперь объяснить, как же произнести вслух: «Здесь нет мне места, Полина»? Язык не поворачивается сказать ей, своей жене, эти тяжелые слова; лучше он проглотит их, как горчайший полынный отвар. Даже скажи ей, Полина ведь не поверит. «Чужой… в отчем доме?» — спросит. И что ей ответишь?
— Давай останемся, Степан, — рука скользит по костистым плечам.
Стяпонас тихо говорит:
— Надо…
Словно обожглась Полина:
— Обо мне ты и не подумаешь! Тебе все равно…
— Полина, — просит Стяпонас; перекатившись через жену, шлепает босиком к окну, распахивает створки. Ночная прохлада омывает лицо, обнаженную грудь, Стяпонас ловит ртом воздух и все равно задыхается. Перевешивается через подоконник, втягивает пряный запах лаванды и шалфея, вслушивается в трескотню кузнечиков, шорох жучков, зуденье комаров и далекий ночной гул.
Где-то хлопает выстрел из охотничьего ружья.
Скорбно стонет Полина. Свою судьбу клянет, а может, его, вечного непоседу и бродягу… Трудно ей понять Стяпонаса, конечно. Но разве Стяпонас сам всегда себя понимает? Разве он осознает, что именно кличет его в дорогу, что сует в руки чемодан? А если даже и чувствует э т о, то говорить ли Полине? «Почему?» — спрашивает Полина. «Почему?» — спросила три года назад в Березовске, и Стяпонас не нашел что ответить. Словно щитом прикрылся этим своим «надо». И все; уходил от разговоров, прятал глаза…
В тот день после смены он не спешил в общежитие. Отяжелев после ужина в столовой, устало брел посередине улицы. В свете фонарей искрился снег, заиндевелые провода смахивали на бельевые веревки, натянутые на высоких столбах. Мимо пролетели нарты, запряженные в оленью тройку, у подворотен слонялись косматые незлобивые псы, вечерний город казался по-будничному спокойным и сонным. Из чайной вывалились мужчины, постояли у двери, дружно загалдели и через высокие ворота забежали в какой-то двор. Стяпонас вошел в чайную. Здесь было жарко, пахло пивом и сигаретным дымом. И еще шкурами: за одним из столиков сидели четверо ненцев в широченных оленьих малицах; они пили чай — весь столик был уставлен полными и пустыми уже стаканами.