Отец неуклюже встает, долго скребет поварешкой в кастрюле. За последний год он крепко сдал, смотреть на него тяжело — до пенсии пять жатв (ведь в жатву самая для него работа), как и дотянет… Но только ли работа сгибает его в дугу, спутывает ноги?
Без пятнадцати. Но почему я не беру салата?
— После работы сразу домой приходи, — говорит мачеха. Конечно, не ему, Дайнюс даже головы не поворачивает.
— Почему? — Отец держит ложку на весу, на стол капает суп.
— К портнихе еду.
Ложка плюхается в тарелку.
— Опять?..
— Что — «опять»? На примерку.
— Я ничего не говорю, Зосяле. — Мокрые губы отца кривятся в улыбке. — Такую дорогу… за тридцать километров… и каждую неделю…
Мачеха резко оборачивается; обнаженные руки скрещены на пышной груди.
— А где прикажешь искать портниху? — спрашивает она спокойно, но в ее голосе звенит металл. — Или ты хочешь, чтоб я выглядела как из деревни?
В ушах Дайнюса звучат слова, которые она когда-то сказала… нет, которыми она смертельно подкосила три года назад отца. Может, она и раньше говорила это, откуда знать Дайнюсу, но если и говорила, то с глазу на глаз, а в тот раз ударила при Дайнюсе, при сыне. Неужто и сейчас посмеет повторить? Такими глазами смотрит на отца…
— Я — что, я — ничего… раз надо. — Отец кое-как выдавливает на лице улыбку.
«Сын мой, не осуждай меня — я решил жениться. Ты ее знаешь, Зося…» Дайнюс бросил письмо, хлопнул дверью кубрика и выбежал на палубу. Была темная ночь, штормило, а он стоял, уцепившись за обледенелый поручень, ловил открытым ртом холодный воздух и все равно задыхался.
Не пожаловал на свадьбу отца, хоть и получил телеграмму, не приехал на побывку; эти несколько дней пробродил по улицам Одессы, словно бездомный пес. Думал вообще не возвращаться после службы, но тяга родины пересилила; да и отца любил, соскучился по нему. Вернулся. Наслушался разговоров — и серьезных, и похабных шуток подвыпивших мужиков.
Дайнюс еще учился в школе, когда Зося стала работать в поселковом буфете. Веселое это было местечко. Если пьяного спрашивали: «Где был?», тот отвечал: «У Зоси». Мужья так и женам объясняли: «У Зоси опрокинул кружечку», «У Зоси соседа встретил», «У Зоси селедки достал». Все у Зоси да у Зоси. Когда умерла мать и Дайнюс уехал служить, отец зачастил в буфет. Брал бутылочку пива, долго тянул, украдкой поглядывал на Зосю. Иногда перекидывался с ней словом. А та со всеми ласковая была… В конце года нагрянула ревизия. Недостача — чуть ли не в три тысячи! Буфет закрыли, всех поклонников Зоси словно ветром сдуло. И вот однажды вечером, сказывают, пришел отец и, потоптавшись у двери, предложил: «Я расплачусь…» Нет, вначале он, наверно, обмолвился о беде, которая с ней стряслась, потом, пожалуй, намекнул, что она ему приглянулась, а он так одинок — трудно человеку одному. Зося слушала его, как родного отца, и молчала. А потом уж он, наверно, и предложил: «Я покрою эту недостачу, Зосяле». Может, еще что-то добавил, но Зося показала на дверь. Он ушел. Через два дня она явилась сама… И наверно, еще в тот самый день отец написал то письмо, ему, Дайнюсу.
И еще говорили… Когда родилась дочь, деревня, посчитав на пальцах месяцы и дни, решила: тоже недостача. Оно конечно, родятся и раньше сроку недоноски всякие. Но чтоб такая крупная семимесячная девочка, это уж увольте! Бабы, бывало, прямо в лицо удивятся: «И в кого эта девочка? Ни в отца, ни в мать…»
Зося нарекла дочку странным и святотатственным именем — Мадонна. Как бы плюнула этим именем всей деревне в лицо.
— Было там чего или нет, но твоя мачеха — молодец баба, старик может спать спокойно, — сказал как-то Варгала. А потом объяснил: они, мол, бились об заклад, изменяет Зося старику или нет. Нашлюнас на десять бутылок коньяка спорил — возьмет, мол, Зосю, и точка. А потом явился в механические мастерские с поцарапанной харей и сказал: «Вот жаба подколодная!..» — Любит старика, — убежденно сказал Варгала. — Такая мода нынче: до замужества гуляй, а вышла — завязала! Одним ключом отпирать.
Дайнюс старался не слушать.
А как-то, когда Зося собралась в город, отец упрекнул ее: мол, зачем носиться, сено в поле, другой раз съездишь… Зося выпятила грудь, подбоченилась и рубанула:
— Думаешь, раз купил меня за три тыщи, то и будешь держать на цепи?
Отец сгорбился и понурился, не выдержав Зосиного взгляда.
— Я тебя… из тюрьмы… вытащил, — пролепетал он.
— Из одной тюрьмы вытащил, да в другую посадил! Вот так!.. И заруби это на своем старом носу! Запомни раз и навсегда!
Дайнюс не сумел тогда заступиться за отца, сказать такое слово, чтобы Зосе стало стыдно. Он сам застыдился и бросился вон из избы.
И сейчас… и сейчас, наверно, у нее на кончике языка эти самые слова…
Без шести три… Опоздаю. Хотя тут недалеко, десять минут ходу.
— Езжай, Зосяле, — отец чуть не подавился куском; он виновато улыбается. — Сигареты поищи, если время будет. Тут «Примы» нету, а от других кашель душит.
Дайнюс выпивает стакан молока, встает. В соседней комнате перед зеркалом причесывается мачеха. Дайнюс нажимает на ручку двери.
— Мадонна пока у Марчюконисов побудет.
— Последний автобус… в десять приходит.
— Знаю! Да вряд ли успею. И суббота сегодня, в автобус не протолкнешься.
На дворе Дайнюс прислоняется спиной к углу дома; через рубашку чувствует, как нагрело солнце кирпичи. Деревца еще с кнутовище, тени не дают. Много лет пройдет, пока вырастут, и отец не дождется таких деревьев, как там, над озером… «Отец, — шепчет Дайнюс, — неужели ты слепой? Ты никогда не учил меня злу и сам не умел чинить зло другим, отец…»
Стучит вдалеке комбайн, и Дайнюс вздрагивает. Ровно три, а еще десять минут дороги… Надо спешить, надо… И все стоит напрягшись, ждет, когда же скрипнет дверь. Наконец-то… Медленно делает шаг-другой, подстраиваясь к отцу; вдвоем выходят на дорогу. Молчат. Отец с силой машет руками, несет отяжелевшее тело. Руки Дайнюса засунуты в карманы брюк, он на голову выше отца и в плечах шире. А может, просто отец сдал за последний год?
— Папа, — Дайнюс сглатывает слюну, — вам не тяжело на складе?
— Нет, мешки же не таскаем, механизация.
— Все равно… Пыль…
Отец машет рукой; смотрит на дорогу, но наверняка ничего не видит, перебирает ногами, словно загнанная кляча.
— Мне сюда, папа, — перескакивает канаву Дайнюс, — я спешу…
— Счастливо, сынок.
— Бывайте, папа…
Дайнюс бежит по жнивью.
После обеда Крейвенас отправился на лодке в лес, сгреб сено — сухое, сунь спичку, вспыхнет что порох, — сложил две высокие копны. Теперь может хоть до морозов стоять; слежится, усядет, а место высокое, не затопит осенью-то. Возвращаясь, увидел под дубом костер: полуголые парни варили уху, оглушительно гремел транзистор. Крейвенас подошел к ним, попросил потушить костер. Парни отнекивались, отпускали шуточки, и Марчюс погрозил, что сообщит леснику. Огонь залили водой, зато пустили транзистор на всю катушку, один из парней в диковинной шляпе с широкими полями истошно завопил какую-то песню.
Близился вечер, и Крейвенас растопил баньку. Зима или лето — через субботу он разводит в каменке огонь. Что может быть лучше, как погреться на полке́ да отхлестать себя березовым веником. Пускай молодые в озеро лезут, а для стариковских костей жгучий пар — самое что ни на есть лекарство. А сегодня вдобавок такой день… такой вечер.
В стоптанных башмаках на босу ногу, в чистой рубашке Марчюс плотно закрывает дверь баньки, чтоб не остыла, — вдруг жена вздумает попариться или сосед увидит, что курится дымок, и пожалует. Поворачивается лицом к озеру — безмятежному, розовому в лучах садящегося солнца, — смотрит на величавый лес за ним, глубоко втягивает в легкие чистый, душистый воздух, и на сердце становится легко и хорошо. Сует полотенце под мышку, берет мыло и — простоволосый, весь какой-то праздничный — медленно выходит на тропу.
Кто-то вроде мелькнул за кустами; Марчюс оглядывается — из ольшаника появляется старушонка. В одной руке — палочка, в другой — горшок, перевязанный веревочкой.