Тарахтит на холостых оборотах машина, и Андрюс, высунув голову из открытой дверцы, тпрукает на лошадей. Лошади ослабляют постромки, свешивают головы. Вспотели, аж пар идет.
Вечер. За ольшаником садится белое солнце.
С гумна выходит Аксомайтене. Вдохнув полной грудью холодный воздух, она стирает ладонью пыль с лица.
— Болюс!
— Я тут, мама.
Мальчик срывает с гороховой плети хрустящие стручки и, согнувшись, заходится надсадным кашлем.
— Пойдем домой, сынок.
— Может, перекусите? — предлагает Андрюс.
— Да некогда, малыши одни оставлены.
— Вот спасибо, Аксомайтене. Тересе, молока соседке налей.
Серые глаза Аксомайтене смотрят вдаль.
— Не заходишь к нам, Андрюс.
— Работа заедает…
— Когда Казимерас был жив, захаживал.
Женщина удаляется в избу. За ней — Болюс, кашляя по-стариковски. Не заходишь, мол… А о чем им говорить, если Андрюс даже зайдет? Казимерас ему завидовал. Конечно, не стоит ворошить прошлое, но все-таки… О чем им говорить-то? Тересе послал, чтоб позвала соседку на молотьбу. Сам не пошел. Оно конечно, нелегко сейчас Аксомайтене, но при чем тут Андрюс? Велел Тересе соседке мясо отнести. Он не поскупится, по-царски заплатит за эти дни. Он ведь хочет помочь! Но Магде смотрит так, словно в чем-то обвиняет Андрюса. В чем же?
Лает пес, из-за избы появляется дочка соседки Валюкене.
— Это вам! — кричит она издали, и Андрюс, выйдя девочке навстречу, берет у нее сложенный вчетверо листок бумаги.
Девочка бежит к воротам, пес яростно лает — сорвался бы с цепи, живого места не оставил бы.
Слова, выведенные карандашом на тетрадной обложке, гудят словно похоронный колокол. Андрюс перечитывает раз, другой, а затем опускает руки и смотрит невидящим взглядом.
Хлопает сенная дверь, снег скрипит уже у ворот.
— Погоди, Аксомайтене!
Аксомайтене останавливается — в руке у нее кувшин молока — и велит Болюсу побыстрей бежать домой.
— Повестку принесли, возьми, — подает он бумагу, захватанную всей деревней.
— Ладно, — говорит женщина и поворачивается уходить.
— Собрание завтра! — чересчур громко говорит Андрюс — соседка спокойна, и от этого ему становится еще пакостней на душе.
Женщина перехватывает кувшин другой рукой и смотрит куда-то в сторону…
— Землю заберут, постройки заберут, скотину заберут… Колхоз будет, вот что, Аксомайтене!
Она смотрит на Андрюса.
— Корова на издое, картошка в яме перемерзла. Что детям подать?
— Ну, знаешь… — Андрюса обжигает взгляд соседки.
— На обед брюквенная похлебка с хлебом, а дети бегают до ветру, и как водичкой…
— Можешь каждый день Болюса за молоком присылать. И мяса кусок найдется.
Плечи женщины дрожат, она раскачивается всем телом, опускает голову.
— Думаешь, легко милостыню брать?
— Какая тут милостыня!.. За работу…
— Весной позовешь на огороды, потом навозить, потом на сено…
— Эх, соседка…
Аксомайтене наклоняется всем телом и делает шаг к воротам.
— Ну и как ты, пойдешь в колхоз?..
Помолчав, женщина отвечает:
— С Казимерасом посоветуюсь.
Андрюс разражается хохотом, но тут же замолкает.
— Я всегда с Казимерасом советуюсь. И теперь посоветуюсь!
И, не оборачиваясь, уходит.
По двору бродят коровы. На боках корка навоза, сосульки. Тересе тащит с гумна сеть с соломой — каждый вечер, выпустив коров на водопой к колодцу, она разбрасывает подстилку в хлеву. Не просто тащить солому, когда и так идешь откинувшись, выставив живот, что каравай.
Задав корм лошадям, Андрюс надевает на плечо винтовку и бредет к воротам. На поля опускаются мягкие сумерки, словно ребра чернеют борозды пашни, пробившие грязную пелену снега.
На него смотрит Тересе — она стоит у колодца, свесив длинные руки. Пальцы озябли, покраснели… Надо бы ей что-то сказать… хорошее, конечно. Если б не Тересе, ему бы туго пришлось. «Постой, неужели она тебе нужна только по хозяйству? И все? И ничего больше… не чувствуешь? Тогда сунь и ей в руки шматок сала, сделала дело и пускай уходит. Как Аксомайтене…»
Андрюс втягивает голову в плечи, сутулится.
— Так я пошел! — выдавливает из себя он и, махнув рукой, удаляется напрямик по полю.
Хрустит ноздреватый снег, потрескивает ломкий ледок, перед глазами — унылые полосы пашни. Гаснет сиреневое закатное небо, зубчики верхушек леса тают, сливаясь в черную зловещую стену.
Засунув большой палец под ремень винтовки, Андрюс кое-как тащит тяжелые и непослушные ноги. Ужас до чего не хочется сидеть дома. Пусто там. Тересе уже ушла к себе. Дело для себя не найдешь, так и будешь тыкаться по углам. И не заснешь ведь. Думы не дадут.
Во дворе Скауджюса раскричались дети: салазки не поделили. Девочка заходится от плача. «Нечего торчать на морозе! Живо в избу!» — кричит женский голос, и дети враз замолкают.
У Валюкене хрюкают свиньи, визжат, как будто их забивают, — наверно, запоздала с кормежкой. Садовая изгородь перекосилась, штакетины выломаны. Залаял пес. Наверно, услышал Андрюса.
«Куда я иду?» — спрашивает себя Андрюс. Ответа не находит, но и назад не поворачивает — бредет по деревне и думает, думает.
Кряуна отматывает конец веревки от жерди, берет в охапку теплую еще полть сала, забрасывает за спину и, хрипя от натуги, бежит к амбару.
— Шейку сними, — кричит на ходу дочке, — и смотри в золу не урони! Нет, лучше я сам!
Дверь коптильни открыта настежь. Дощатая будка, почерневшая от дыма, благоухает можжевельником, чесноком и перцем. Этот запах не исчезает круглый год. Анеле девочкой, бывало, приоткроет дверцу и дышит этим вкусным запахом. Теперь отец запирает коптильню. Рассмеявшись, Анеле отбрасывает ногой сосульку. В войну… кажется, в последнюю немецкую зиму, приезжал с колядой настоятель. Вошли все в избу, спели рождественский гимн, а органист пулей выскочил в дверь, бросился туда-сюда и скрылся за амбаром. Все вышли, стали садиться в сани, но тут открылась дверь коптильни, и оттуда появился органист. «Хозяин! — закричал он еще издали. — Коптильня свежим дымком пахнет, а как насчет колбаски? Не поищешь, часом?» Отец поморщился, но принес-таки круг колбасы, сунул органисту, и сразу же из ворот, позванивая бубенцами, вылетели последние сани. Отец постоял посреди двора, провожая взглядом санный поезд, и пошел припереть дверь коптильни. Почему-то открыл, заглянув внутрь. «Вот скотина! — заорал на весь двор. — Последняя скотина. Наклал, насвинячил, а я ему еще колбасу!» Не один день отец бесился да отплевывался, пока наконец не решил: «Сколочу-ка за хлевом будку. На всякий случай, для проезжих господ». Стал доски искать — гнилых не нашел, а не будешь же изводить новые на такой «дворец», куда сам ногой не ступишь, — привык на свежем воздухе, чтоб ветерок поддувал. Так что купил замок и повесил на дверь коптильни — подешевле обойдется.
— Чего стоишь? — ворчит Кряуна. — Могла колбасы снять.
Анеле заливисто смеется.
— А ты помнишь, ха-ха-ха!.. Помнишь, ха-ха-ха… — Она просто задыхается от смеха.
— Хватит ржать! — обрывает ее отец. — Стой тут. Держи.
— Ха-ха!
— Ты держишь или нет? А теперь неси! Постой, скиландис еще прихватишь.
В одной руке — шейка и окорок, в другой — увесистый скиландис, Анеле едва волочит все эти копчености, тут не до смеха.
Кряуна снимает последнюю полть сала, забрасывает за спину, потом осторожно берет жердочку с нанизанными на нее колбасами и вперевалку шлепает по двору.
С порога избы отзывается жена:
— Отец, скажи Анеле, чтоб муки для клецек прихватила!
Кряуна кладет полть на горку шматов сала — аккуратно разложит завтра, при свете, дает ключ от амбара Анеле, а сам возвращается к коптильне. Собирает еловую хвою, ворошит палкой золу.
— Все? — спрашивает Анеле.
— Подбедерок возьми. Завтра на нем борщ сварите.
Хлопает дверь, щелкает замочек. Кряуна внезапно оглядывается.
— Видела? — шепчет он. — Кто-то у забора был! Кого тут черт?..