…Неизвестно еще, когда и как все случилось бы, если б он не съездил тогда в волость. Продал два мешка пшеницы и пошел прошвырнуться по городу. И тут откуда ни возьмись Скринска, друг детства. Пристал как репейник — поставь бутылку, давно не виделись. Андрюс и поставил. Согрелись оба, разговорились.
— Не боишься в деревне жить? — спросил Скринска.
— А кого бояться-то?
— Он еще спрашивает! Бандюг.
— Холера их…
— Думаешь, я бы это взял? — Скринска похлопал по прикладу винтовки. — Но когда эти суки однажды теркой мой зад изувечили, такое бешенство напало, что говорю: «Погодите, еще посмотрим, кто кого…» Тебе вообще-то надо тоже в народные-защитники. Примем.
— В истребители-то?
— Не важно, как называть.
«Вот показал бы кулакам! — подумал Андрюс. — Попомнили бы они меня. А Маркаускас узнал бы и с ходу откинул бы копыта…» Но вдруг в голове Андрюса мелькнуло: под Рудгире ухлопали девятерых. Будто бревна сложили на телегу и увезли потом их свои. Бандиты, говорят, там засаду устроили.
— Да я, знаешь, нет… Нет, нет… Я землю хочу пахать! — выдавил он и опрокинул стаканчик.
Скринска ухмыльнулся, как будто Андрюс черт-те какую глупость ляпнул.
— Пока бандюги шляются, землю пахать не будешь.
— А я вот пашу.
— На кулака пашешь. Кулаку по старинке служишь, Андрюс! И долго еще собираешься служить?
Андрюс откусил от луковицы, как от яблока, и, не морщась, стал жевать.
— А когда Маркаускас на тебя бандитов натравит, поздно будет. Думаешь, к нему бандюги не захаживают?
Андрюс вспомнил, как, возвращаясь с мельницы, он увидел две тени, мелькнувшие в саду. Тени тут же исчезли за вишнями. Маркаускасы казались испуганными, и когда Андрюс спросил, кто приходил, хозяин даже выронил из рук мешок с мукой. «Никто не приходил, может, кто мимо шел…» Андрюс спросил у Тересе, но та отвела глаза: ничего, мол, не знает и никого не видела. Но Андрюса не проведешь.
— Ха, не захаживают! Видел как-то вечерком. Двух.
Скринска уставился на Андрюса, озорно подмигнул ему и наполнил стаканчик.
— А что я говорю! Если еще не донес на тебя Маркаускас, то мигом донесет. Это уж как пить дать.
— А что ты думаешь…
— Когда это было? — спохватился Скринска.
— Чего?
— Бандюги, спрашиваю, когда к Маркаускасу заходили?
— Да не скажу… Помню, пахали. Приходил Пранис Наравас… Потом я на мельницу уехал… В тот же вечер! В тот же, это я точно помню.
— Говоришь, Пранис Наравас был?
— Был!
— И в тот же вечер бандюги?
— В тот самый!
— А когда Пранис Наравас погиб?
— Через неделю, что ли… Да, через неделю!..
Выпили еще по одной, и тогда Скринска достал из кармана мятый листок бумаги, карандаш и положил перед Андрюсом.
— Напиши-ка, Андрюс. На бумаге все выложи. Что знаешь, чего видел…
…Скрипит дверь чулана, и луч света, лизнув стену и столик, ослепляет Андрюса. Андрюс закрывает глаза, но все равно чувствует лицом обжигающий свет.
— Кто тут? — сухой и скрипучий мужской голос.
— Андрюс, — говорит Маркаускас и добавляет, вдруг вспомнив: — Новосел…
Свет все больнее обжигает лицо, сползает пониже.
— Документы!
Андрюс опирается на локоть, стаскивает со стула штаны и чужими пальцами залезает в карман.
— Живо!
— Это новосел, — повторяет Маркаускас. — Тут его вся эта половина избы.
Человек опускает автомат, берет паспорт. Долго листает, рассматривает.
— Фамилия как?
— Марчюлинас.
— Имя?
— Андрюс.
Мужчина закрывает паспорт, отдает.
— Новосел?
— Новосел.
— Бандитов нету?
— В чулане нету.
Человек с Маркаускасом выходит. Темнота сгущается еще больше, и Андрюс снова стучит зубами. Вот холера! Никак не согреться!
На столе дымятся щи, сваренные на смальце, картошка в мундире. Изба полна теплым вкусным запахом, и мужчины гремят ложками, налегая на тарелки и миски, но никто не говорит ни слова. Будто всю неделю не жрали, — думает Маркаускас. Уже утро, но ему кусок в горло не лезет, он не чувствует вкуса, щи почему-то пахнут ветром.
— А ты чего не ешь, хозяин? Подсаживайся, угощайся, — приглашает Юргис Наравас, приглаживая пальцами черные усики.
— Да нет… — качает головой Маркаускас.
— А что ж хозяйка так на нас смотрит? Не жалей, не жалей, женщина.
«Они тут свои порядки вводят, сам Юргис Наравас командует, а я для них ничто, пустое место, потому что у них и оружие и власть. Вари для них щи да кусок сала в чугун положи. Да пропади они пропадом! Чтоб вам щами глотку ошпарило, чтоб вам кишки скрутило, чтоб кровью вас несло. И спасибо не скажете, знаю. Приходят, и давай. Лесные приходят, и им давай. Но те хоть свои люди, настоящие литовцы. А вы кто такие? Голодранцы да большевики…»
Маркаускас поглядывает исподлобья и чувствует, что в груди все кипит да бурлит. «Отдал все поставки — и по молоку, и по яйцам, и по мясу. Давно ли восемь тысяч выложил, и еще им мало? Какое они имеют право приказывать: свари нам щей! Нет самого главного. Какого черта они притащились ночью? Молчат, ни слова не скажут. Ведь не просто так пришли, а поесть…»
Маркаускене несет мясо, швыряет на стол вилки. Шестеро мужчин, раскрасневшихся и веселых, ломают хлеб, поддевают вилками сало — и едят, наворачивают.
— Вот не знал, что крепкие хозяева такие малоежки, — смеется Юргис Наравас, и смех его такой злобный, что Маркаускас думает: «Совсем не в брата… Пранис мог жить и жить, а этот… Этого надо было прихлопнуть, не Праниса…»
— Компания не нравится, — отзывается Скринска, сжимая коленями винтовку. — Ого, если б тут сидели бандюги, он бы и бутылку на стол выставил.
— Верно, Маркаускас? — глаза Юргиса Нараваса впиваются в Маркаускаса, но тот не спешит с ответом, и Наравас спрашивает в лоб: — Бандиты приходят?
— Не приходили.
— Неужто ни разу не были?
— Не были.
— Смотри-ка, Маркаускас, да ты у меня святой! Так-таки и не были?
Юргис Наравас кладет вилку, вытирает сальные пальцы о полу белого дубленого полушубка и говорит сидящим в конце стола:
— Скринска, сходи, заменишь Маляуку.
Тут же открывается дверь и с клубами мороза вваливается Тересе, а за ней, скособочившись, Маляука.
— Вот какую красотку поймал. Говорит, новоселка, на работу пришла.
Маляука как-то подозрительно хохочет, потом прохаживается насчет мороза и, швырнув шапку на лавку, садится на место Скрински.
— Ого, да тут пир горой! Только кулаки такой пир могут устроить. А где будем пировать, когда кулаков не станет?
— Ешь, Маляука, побыстрей, а то светает, — торопит Юргис Наравас и, встав из-за стола, закуривает, зло затягиваясь дымом.
— Значит, Маркаускас, ты говоришь, что и не слыхал о бандитах?
— Кто говорит, что не слыхал? Слыхал.
— Чего слыхал?
— Что есть такие.
— А видать не видал?
— Бог миловал.
— И ты, Маркаускене, не видала?
— Спаси-сохрани, не видала…
— Ну и ну — не видали! А в тот день, когда мой брат Пранис переписывал твое имущество, бандиты не приходили?
— В какой день?.. Когда?..
— Ах, не знаешь? — Юргис Наравас пыхтит и трет пальцами черные усики. — Выдал? Как Иуда за тридцать три сребреника!
Смерть Праниса — кровавая рана. Ведь все было так недавно, все еще мучительно живо. И слезы невестки, и обвинения, и причитания баб, и взгляды соседей. Когда опускали гроб брата в могилу, Юргис махнул своим людям, и кладбищенскую тишину, тоскливый женский плач прервал салют выстрелов. Съежились бабы, застыла рука ксендза с кропильницей. Выстрелы грянули еще и еще раз… А потом, в тот же день, его вызвал начальник.
— Товарищ Наравас, отвечай прямо: так ли хоронят советских активистов?
— Он мой брат… — попробовал объяснить Юргис, но начальник прервал его:
— Для тебя — брат, а для нас, для общественности?.. И еще: кто позволил стрелять на кладбище?
— Я хотел…