— Пойдете полдничать или нет? — Маркаускене пытается перекричать треск веялки.
Неизвестно, услышали ее или нет — ни один не поднял головы. Тересе крутит железную рукоять веялки, колыхаясь всем телом — не человек, а пугало на ветру.
— Полдничать, спрашиваю! — снова кричит она.
Андрюс взваливает мешок на спину Маркаускасу, и тот аж приседает под ним. В дверях отзывается:
— Когда кончим.
Куча непровеянного зерна велика, и еще не скоро… Женщина черпает горсть чистой пшеницы. Прохладные зерна, пахнущие хлебом и летом, словно родниковая вода, струятся меж пальцев, и по всему телу пробегает какое-то доброе чувство. Кровь согревается, кружится голова, и когда она делает шаг, почему-то заплетаются ноги.
— Как знать, кто будет есть пирог из этой пшенички? — говорит Андрюс, буравя ее глазами, и Маркаускене, швырнув зерна — они обожгли руку, — выходит во двор.
Стремительно сгущаются сумерки. Поднимается ветер.
Женщина размешивает корм для свиней, сваливает в ведра и тащит в хлев. Свиньи визжат, лезут на нее, толкаются пятачками. В корытах полно навозу — сперва все надо вычистить. Темно, мокро. Но работай, никто за тебя не сделает.
Наконец Маркаускене переводит дух — наконец-то! — и, прихватив в дровяном сарае охапку хвороста, бредет по занесенной снегом тропе в избу. В избе неприютно, даже страшновато, как на заброшенном сеновале, на котором гуляют сквозняки. Как будто из каждого угла к ней протянулись руки, кто-то вдруг вылезает из темноты, и она ступит ногой в лужу крови…
Маркаускене чистит картошку, а руки не слушаются, она не чувствует ножа.
Когда все собираются, изба оживает. Пусть мало разговора, но все равно тяжесть спадает с плеч. И Маркаускене успокаивается — ее мысли уже помещаются в четырех закоптелых стенах, она видит всех за столом, она чувствует — хоть в эту минуту — тепло родного дома.
Окна занавешены плотными дерюжками. У яркой десятилинейной лампы устраивается с газетой Маркаускас.
— Врут, змеиные выползки! В глаза брешут, хвастаются. Будто мы не знаем. — Хозяин налитыми желчью глазами глядит на всех по очереди.
Андрюс скрипит стулом.
— Это еще как поглядеть. Может, для тебя, хозяин, вранье, а для меня — чистая правда, — отвечает он.
— Все за правду!
— Еще неизвестно, за чью.
— За правду! Правда одна.
— Одна?
Андрюс ест глазами Маркаускаса, хочет как следует его отбрить, но не находит подходящих слов. И что в газете пишут, не знает — не читал ведь. Но когда Маркаускас вот так распаляется, Андрюс про себя радуется: да, он прав, Маркаускас охотно власти нож в спину бы всадил! Как пить дать всадил бы нож этот кулак, и Андрюс не ошибся, когда так про себя думал. Все они одного поля ягода.
— Нет, хозяин! — качает головой Андрюс, а его шея наливается кровью. — Одной правды нет. Теперь наша правда, тех, которые работают.
— Скажешь, крестьянин когда-нибудь лодыря корчил?
— Все на одной полке, значит? Все равны, да? Все работали, только бог оделил неодинаково? Так получается, да?
— Кто лодырничал, кто пропил, прогулял или в карты продул…
— А я?! Я?
— Если б у твоего отца было больше земли…
— Отец! Отца ты мне не поминай! — Мысль о родном доме обжигает Андрюса.
Тересе хочется, чтоб в избе было тихо, чтоб Андрюс не лез на рожон.
— Ты не спорь, Андрюс. Не заводись.
Андрюс бьет кулаком по стопу, словно Тересе виноватее всех:
— А ты не холуйствуй!
— Андрюс! — Тересе пугается этого слова и смотрит на Андрюса во все глаза.
— Не понимаешь, так молчи!..
Тересе снует из угла в угол. Сердито швыряет у плиты хворост, гремит пустым ведром.
— Не ходи. Такая метель… — хочет удержать ее хозяин, но Тересе полураздетая убегает за водой. Выходит и Андрюс, «чтоб послушать собак». Ветер швыряет в глаза горсть снега и, завывая, улетает куда-то. У дверей нанесен сугроб. Скрипит журавель, булькает вода. Подойти к Тересе, положить руку на плечо? Нет, пусть она не думает, что Андрюс в чем-то виноват. Обиделась… Тоже мне барышня! Не станет же он извиняться?! А то потом с девки спесь не собьешь. Топчется, оглядывается кругом.
После ужина хозяин приносит из сеней свиной нож, долго вертит его в руках и, достав с полочки в углу оселок, садится точить. Нож длинный и острый. Совсем как кинжал. Маркаускас медленно проводит ножом по стертому оселку, пробует пальцем холодно поблескивающее лезвие, изредка зло зыркая на Андрюса.
Андрюс бродит по избе, долго стоит, прислонясь к стене, и наконец уходит в свой чулан. Тересе моет посуду. Хозяйка пытается удержать ее — куда пойдешь в такую непогодь, вот тут на кухне постели! Но Тересе не поддается — надевает ватник и выходит.
Изба пустеет. Тихо, только ветер воет за окном. Маркаускене задувает лампу и долго еще шуршит в потемках. Взбалтывает бутылку со снадобьем, натирает руки и ноги. По всей избе разносится запах самогона. Еще весной залила первачом гадюку, и теперь бутылка все время стоит за сенником в углу кровати.
Маркаускас долго ворочается, пыхтит, все не может забыть обидных слов Андрюса, но наконец усталость перемогает его, и он засыпает. Только у женщины не смыкаются глаза. Ее давит непроглядная темень. Встать бы да сорвать с окна дерюжку! Но она лежит, не двигаясь, мрак связал ее по рукам и ногам.
И все-таки она встает, шлепает по полу, проверяет дверной крюк. Подходит к каждому окну, осторожно приподымает краешек дерюжки, глядит на двор, прислушивается и, глубоко вздохнув, садится на край кровати. Молится.
Задвигался Маркаускас.
— Забыл часы завести… — говорит он и со скрипом выбирается из кровати. Стучат деревянные башмаки. Дзирь, дзирь! — скрипит пружина. Часы стучат, словно твердые шаги по скованной стужей земле.
Тихо скрипят шаги. Удаляются? Приближаются? Скрип, скрип, скрип…
Неизвестно, сколько спала Маркаускене (а может, и не засыпала вовсе), но вдруг она поднимает голову — за избой слышны шаги. Приглушенный шепот. Дребезжит стекло окна.
— Боже, отец! — стонет женщина. Кажется, сердце упало наземь и катится по полу, словно клубок ниток.
Снова дребезжит окно.
— Может, Сокол?.. — гадает Маркаускас и, перебравшись через жену, шарит босыми ногами в поисках башмаков и все не находит.
Вскакивает у хлева пес, заливается лаем.
— Кто там?
— Свои, пусти, — отвечают снаружи.
Маркаускас молчит.
Снова стучат в окно.
— Открывай, чего ждешь!
— Откуда мне знать, кто… — Голос Маркаускаса меняется, дрожит. Нет, это не Сокол!
— Отец, не пускай их, — шепчет женщина. — Не подходи к двери, отец…
Грохочет наружная дверь.
— Откройте!
— Истребители… — говорит Маркаускас и горбится, опускает голову. Длинные большие руки бессильно повисают — точь-в-точь подрубленные ветки дерева.
— Открывай! — кричат и остервенело лупят сапогами в дверь.
На дворе темно, смутно маячат яблони в саду. Если бы окна Андрюсова чулана выходили во двор, он бы видел дверь. Хоть и так знает, кто стучит. Правда, эти первые шаги, которые он расслышал еще в полночь, чуть не свели Андрюса с ума: холера знает, подумал он, вдруг это бандиты шляются? Придут, постучат, и хозяин вмиг откроет. Чего они там бродят, чего тянут? Ведь не одного новосела увели ночью, поставили на колени на пашне и пулю в лоб. Андрюс чувствует — Маркаускас не заступится. Для Маркаускаса он что загноившаяся заноза под ногтем. Верно Скринска говорил… Ведь если б не Скринска… Всю ночь Андрюс не мог заснуть. Бесконечная, пакостная ночь, но теперь он наконец знает, кто там, за дверью.
— Открывай!
Андрюс торчит в одной рубашке у окна. Чулан не топлен, все тело колют острые иголки. Его трясет озноб, зубы стучат, так раззвонились эти проклятые зубы, что вся комната гудит.
Звякает железная щеколда, гремят шаги. Андрюс забирается под одеяло, но не может унять стук зубов. Он весь трясется, голова гудит, в ушах стоит звон. Никогда он еще так не дрожал от холода Что-то… Что-то трясет его изнутри, ледяные пальцы касаются не кожи, а добираются до живого мяса… Может, потому что много ночей он не спал и ждал этой вот ночи… Этого часа… Со страхом ждал, с надеждой, стиснув зубы и крепко сжав кулаки. Он много передумал за эти ночи, и вот оно!..