И эта ухмылка окончательно испортила ее лицо. Теперь я совсем не желал заглядывать в него.
Саша поднялась на ноги.
— Пойдем. Не хочу тут торчать. Тут все провоняло твоей романтической дрочкой. Лучше у меня потрахаемся в последний раз.
Я обернулся.
— Что ты уставился, а? Я завтра уезжаю. Октябрь на носу. Мне пора двигать домой. Новый учебный год. Да какая тебе разница, да, мальчик? Вставай, — она подпихнула меня мыском стопы. — Пошли.
— Нет.
— Что это значит?
— Я не пойду.
— У тебя совсем крыша поехала? Вставай, говорю!
— Нет, — я не сдвинулся с места.
Саша в бешенстве кое-как нацепила футболку, схватила сигареты, ром и требовательно выставила передо мной раскрытую ладонь:
— Хрен с тобой. Отдай мне резинки. Я найду им лучшее применение.
С полным безразличием я вручил ей пачку презервативов. Она повертела ее в руках, затем пихнула в карман.
— Идиот, — бросила на прощание Саша и ушла, традиционно громко хлопнув дверью.
29 сентября
Спустя время заморосил дождь. Не знаю точно, сколько прошло секунд и минут. Должно быть, больше, чем я себе мог представить, но меньше, чем за окном успело потемнеть.
Я сгреб с пола листки, не стал перепроверять их сохранность и порядок. Мои письма стали мне чужими, будто бы слова Саши опорочили их, надругались самым извращенным образом, и теперь мне предстояло вылечить, вычистить их заново от той скверны, которую Саша щедро разлила словно вонючий бензин на молитвенные вещи, чтобы предать их огню.
Полмесяца спустя после тех событий я пишу уже эти строчки, успокоившись, с позиции человека, который хотел бы знать, за что его снова подвергли жестокости. Я и сейчас с трудом нахожу определение поведению Саши, а уж тогда сил на критическое мышление не было совсем. Тогда я был попросту раздавлен и не мог исключать, что излитое на меня отчасти было правдой.
В истерике Саша упирала на то, что всем людям безразличны судьбы других. Это оправдывалось, скорее всего, тем, насколько ее собственные отношения с родными были неидеальными. Я уже неосторожно предположил, что сбежавший в Камбоджу профессор являлся не дядей, а ее отцом. Мать Саши умерла. Но даже смерть порой мы склонны воспринимать бегством, предательством. Особенно в юном возрасте, когда еще не понимаешь до конца истинного значения этого явления.
В детстве люди не умирают, они уходят на неопределенный срок. И ребенку не объяснить, что срок этот вполне определен вечностью. Однако вечность слишком велика — она не умещается в крошечный, интимный мир маленького человека.
Когда умерла мама, я знал, что она умерла, и что она этом не виновата. Но даже такое знание не препятствовало возникновению обиды — меня бросили, кинули, предали. Я остался один на один с миром, который еще толком не разглядел, а мама — один из главных провожатых в этот мир — ушла и не удостоверилась, что я уже могу самостоятельно ориентироваться здесь. Конечно, оставался еще отец. И в последствии именно он стал моим главным поводырем и советником, но потеря мамы — обида на нее, горечь — продолжали подтачивать маленького меня.
Я не заговаривал об этом с отцом, а на вопросы школьного психолога отвечал образцово-показательно. Но больше не потому, что не мог описать словами свои терзания, а для того, чтобы меня не приняли за психа. Удивительно, как дети быстро приспосабливаются к действительности, в которой хотят жить. Внутри я терзался непрощенным чувством к маме, но снаружи оставался нормальным ребенком, который не ищет дополнительных приключений на свою голову. Меня устраивало быть обыкновенным. А со временем тоска и обида заглохли. Их не стало так же, как воспоминаний. Возможно, поэтому они не переросли в агрессию.
Саша все помнила. Помнила и ненавидела. Как помнила и ненавидела ты, Марта, хоть и отрицала, иронизировала и подшучивала там, где для иронии и шуток места не больше, чем воздуху в полной банке с мукой. И я не устаю удивляться, насколько порой сильны в нас травмы прошлого, насколько они способны перевернуть и изувечить ценность настоящего. Наслаиваясь, как начинки гигантского бургера мы бываем бессильны отличить один ингредиент от другого. Так и людская масса становится совершенно однородной, на один вкус — невыраженный, вязкий, противный вкус, полный стыда за себя и потенциальной опасности от других.
Это развязывает руки и будто бы дает право поступать худшим образом — «как все»: если позволено другим, значит, я могу сделать так же.
Почему же тогда мир еще не самоуничтожился? Почему люди не передушили друг друга в бесконечной вендетте по случаю несправедливости жизни? Наверное, все дело в жажде жизни. Но то, что каждый человек подвергается болезненному опыту, не зависящему от него, а затем подвергает ему других невинных, создавая цепную реакцию, бесспорно. Мы все раним друг друга по кругу, еще и еще. Месть передается по наследству. Круги на воде от брошенного несколько поколений назад камня расходятся все шире, захватывая в волну новых участников зла. Так рождается новое зло со старым знакомым лицом.
Буддизм призывает остановить реинкарнации зла. Остановить в корне.
«Не вижу зла, не слышу зла, не говорю о зле» — классическая интерпретация в виде трех обезьян, закрывающих глаза, уши и рот — один из узнаваемых символов учения Дао, смысл которого лежит на поверхности, но следовать ему очень сложно. Я, Саша, ты, Марта, любой из виденных нами людей — носители активного вируса зла, не поддающегося традиционному лечению. Единственные эффективные антитела для борьбы со злом способны выработать только мы сами. Но кто в состоянии осилить такой труд?
Я и теперь был бы счастлив не расковыривать прошлое, не препарировать буквенными шифрами доставшиеся мне судьбой события, но, возможно, возраст подоспел, возможно, слишком много я услышал очищающих мантр, а, может, просто перенасытил сознание различными болями, чтобы не говорить о них сейчас. Знание, как и ум, даются нам не по рождению, а в процессе цикличного переваривания «явление-последствия-вывод». И мне сдается, что некоторые беды можно вынести легче, если впитать их суть заранее. Впрочем, я не сильно уповал на это.
Сашин поступок обжег бы меня не меньше, если бы я знал достоверно его истоки. Но пойманный врасплох, я еще долго не мог прийти в себя.
Курил. Смотрел в окно. Снова курил.
Мне хотелось ее возненавидеть, и я следил, когда в ее жилище погаснет свет. Тогда я пойму, что Саша отправилась тратить презервативы с другим случайным туристом, и смогу не без удовольствия назвать ее шлюхой, плюнув на прощание.
Но прямоугольник не гас, становясь только ярче на контрасте с навалившейся ночью. Саша была дома. Сначала она ходила по комнате в привычном для себя виде — без ничего в один трусах. Потом легла на матрас и долго лежала «звездой», глядя в потолок. Казалось, она впала в кому с открытыми глазами.
Может, она ждала полуночи, чтобы отправиться на дискотеку, которые к этому времени набирали полную силу?
Я скрутил еще сигарету, уселся у края рамы, чтобы Саша не могла меня засечь, и снова наблюдал. Она перевернулась на живот, скомкала простыню и зарылась в нее лицом. Она плакала… Или смеялась?..
Я присмотрелся, прислушался — не похоже на смех. Но на расстоянии пяти метров, разделявших нас, с уверенностью сказать было сложно. Потому я подождал еще немного.
Глянул на часы — половина первого, а Саша еще не одета и не мчит в логово разврата. К двум разберут всех мало-мальски пригодных ухажеров и придется коротать последнюю ночку с сомнительными типами. Но, похоже, Саша передумала куда-либо идти. Почему?..
Неожиданно она встала и начала швырять различные вещи в стену. До меня донеслось шлепанье сандалий, ударившихся о твердую поверхность, затем раздался звон стекла — Саша не пощадила бутылку с остатками рома.
Я не выдержал, побежал к ней.
Преодолел лестницу, замер перед дверью.
— Саша!
Она не отозвалась, и я постучал. Затем толкнул дверь, она была не заперта.