Я медлил, Саломея, наоборот, торопилась. Она сняла с себя одежду и обращалась ко мне с все более нарастающим жаром:
— Ты меня теперь ненавидишь? Ответь мне. Да?
— За что? Нет, конечно же.
— Ты добрый. Ты прощал убийц, — имелся в виду Леонид, — жалел воров.
Был разговор. Я как-то обмолвился, что воры — это или больные или несчастные люди, в любом случае достойные жалости, а не осуждения.
— … И, конечно, простишь меня, дрянную девчонку. Ведь ты уже не сердишься на меня? Не станешь стесняться?
С этими словами она стащила с меня полотенце и мы обнялись. В том месте, где горным хребтом должен был выступать позвоночник, у Саломеи была ложбинка. Это, пожалуй, единственное, что я отметил сознательно, как факт, поразивший меня своей неожиданностью. Это единственное, что запомнилось отдельно, от общего ощущения ее, как женщины.
После ночи объятий и поцелуев наступило утро. Свистели птицы, шумели листья. Саломея ходила по просторной мансарде совершенно голая, прогуливалась между посудинами, в которые все еще продолжала изредка капать вода и получала от этого видимое наслаждение. И я получал громадное наслаждение от созерцания ее нагого тела. И были мы как в Раю до грехопадения. Состояние было именно райское, неземное, никакого вожделения, никаких страстей. Были наги, но не стеснялись своей наготы.
Саломея ходила, словно летала, словно парила, кидала на меня взгляды, полные радости и благодарности и смех у нее был тихий, счастливый.
— Ты худой, как Кощей Бессмертный, — говорила она, смеясь, любовно разглядывая мои руки.
— А ты прекрасна, как сказочная Василиса, — вторил я ей таким же ласковым и счастливым голосом.
Саломея смеялась до слез и лезла ко мне «под крылышко». Отсмеявшись, она спросила:
— Правда, хорошо то, что было?
Я согласно кивнул головой.
— Давай, это не будет у нас слишком часто, а то… А то исчезнет… В общем, праздник станет буднями. Мне бы этого не хотелось. А тебе?
Я снова кивнул в знак согласия. Когда Саломея оделась, то принялась поднимать поочередно ноги, поднимала высоко, то одну, то другую и удивлялась новым возможностям, появившимся у нее.
— А раньше я так не могла, — восторженно сообщала она.
Однако и мне, вставая с постели, нужно было что-то на себя надевать. А одежда моя к тому времени была даже не стирана, ее только замочили. Спустившись и достав из шкафа разное старое тряпье, Саломея отобрала для меня то, что по ее мнению, мне могло бы подойти. Несомненным и единственным достоинством принесенных ею вещей была сухость, но для того, чтобы носить их на себе перед любимой девушкой, одного этого было мало. Я капризничал и принесенные ею вещи не надевал.
— Это же брюки отца. Надень, пока твои в негодном состоянии. Не пойму, что тебя в них не устраивает.
— Не могу.
— Почему?
— Там у них, на самом красивом месте, слишком много пуговиц. Пока застегнешь, руки отвалятся, а расстегнуть даже и не старайся. Сколько их там? Тридцать или сорок?
— Не сорок и не тридцать, а семь, ну пусть восемь. Хочешь, я сама тебе их застегну и расстегну, когда понадобится?
— Это единственное утешение. И как я не взял ничего про запас? — ругал я себя вслух, рассматривая брюки Сергея Сергеевича со всех сторон. Я стеснялся их надевать, не хотелось выглядеть нелепым, но потом, когда примерил, вынужден был признать, что брюки сидели на мне, как родные, были лучше моих, Саломея, так просто пришла в восторг, ей отцовские брюки на мне очень понравились.
После шедшего всю ночь дождя на электрических проводах висели прозрачные капли, готовые сорваться и упасть, но отчего-то не срывавшиеся и не падавшие. Свежо, хорошо было после дождя, светило солнце, вовсю распевали птицы.
Когда я умывался во дворе, пришла Саломея с полотенцем и сама меня вытерла им. Вытерла нежно лицо, шею, грудь, руки, а затем это полотенце взяла да поцеловала. Все это походило на какой-то обряд, мне это и нравилось, а в то же время и настораживало. Смешно я, однако же, выглядел на отражении в зеркале. Был совершенно не похож на себя. Взгляд имел виноватый, как у собаки, стащившей со стола хозяйский кусок мяса. Щеки были свекольного цвета, такие, каких не было отродясь. А все из-за нее.
Саломея тем временем в дом не торопилась. Держа полотенце в одной руке, она другой рукой обняла мокрый ствол липы и, покружившись вокруг него, стала рассматривать свою ладонь, на которой остались частички слетевшей коры. При этом она стала задавать вопросы, исподволь бросая на меня короткие внимательные взгляды. Она расспрашивала о своих предшественницах, говорила, что ей, конечно, все равно, но все же интересно.
— Ведь мы теперь ближе, чем родные, — говорила она, — и я хочу узнать о тебе как можно больше. Если возможно, то практически все.
Я как-то совсем не ожидал такого разговора и не был готов к нему. Мне бы следовало пропустить кое-какие страницы из своей личной жизни, но я, растроганный ее словами, рассказал, конечно, все. И о прыжке с подоконника, и про баню, и про то, что было после нее и конечно, про Хильду, включая и то, как Леонид с Антоном, сами того не зная, поглумились над моим чувством.
— Ты очень страдал?
— Страдал? Да я жить не мог, умирал.
— Однако, живешь, — упрекнула она, — и на вид очень счастлив. Все проходит, все забывается. Как это не хорошо. А этого твоего Леонида я видела в институте. Видела мельком, один только раз, но запомнила хорошо, — Саломея говорила с нескрываемой ненавистью, будто бы мстя за меня. — Какой отвратительный, холодный и неподвижный взгляд у него, взгляд пресмыкающегося.
Понимая, что, говоря таким тоном, она заступается за меня, я, испытывая благодарность, рассмеялся.
— Правда, правда, — не унималась она, — я у ящериц и змей в террариуме такой взгляд видела.
Саломея называла Леонида негодяем и циником, говорила, что ему будет трудно на ком-либо жениться, так как он являет собой тип законченного эгоиста. Говорила, что заочно жалеет ту несчастную, что решится связать свою жизнь с ним, ибо с ним никакой жизни не будет, а будут лишь сплошные мучения. Я защищал его, говорил, что Леонид другой, что у него есть масса достоинств, но Саломея стояла на своем и отказывалась мне верить.
Ни Андрея Сергеевича, ни Татьяны Николаевны дома не было. Как впоследствии выяснилось, ходили в магазин за продуктами, а, возможно, магазин был только предлогом, чтобы не мешать молодым. Мы завтракали с Саломеей вдвоем.
Саломея пила молоко, и у нее на верхней губе остался еле заметный молочный след.
— У тебя усы, — сказал я, имея в виду, разумеется, этот самый след. Но она поняла меня по-своему. Тут же встала, подошла к зеркалу и стала рассматривать свои бесцветные крохотные волоски, скорее, пушок, росший на верхней губе. Она настолько этим увлеклась, что не сразу заметила и сообразила, что именно имел я в виду. Когда же сообразила, стерла след носовым платком, взглянула еще раз на свое отражение и отошла от зеркала.
— А если бы у меня действительно были усы, ты любил бы меня? — спросила она, подходя к столу.
— Конечно, — ответил я и прибавил, — только тебе пришлось бы по утрам бриться вместе со мной, что не всегда приятно.
— А я бы не брилась, — совершенно оставив серьезный тон и почти что смеясь, говорила Саломея, — я бы отпустила усы попышней, да бороду подлинней, как у Карабаса Барабаса. И ты, театральный человечек, меня бы боялся. Боишься? — она с ногами забралась ко мне на колени и притворно схватила за горло.
— Боюсь, боюсь, уже боюсь, — смеялся я, — и даже трепещу.
Саломея склонила ко мне голову и тихо сказала на ушко:
— Пойдем в твою комнату. Я тебе семейный альбом покажу.
Мы пошли в отведенную мне комнату, в ней было прохладно. Я собрался затопить печь, но уж слишком много было пепла и в самой печи и в поддувале. Растворив настежь две дверки, я выбрал совком золу. Набралось целое ведро. Набив печь сухими дровами и запихнув под них две пригоршни мелких стружек, я зажег огонь. Прикрыв большую дверцу, я хотел уже было подняться с корточек, но внимание мое привлек небольшой костерок. Он горел на сером от пепла дне поддувала. Это были мелкие стружки, провалившиеся через колосники. В печи огонь тем временем разгорался, было слышно, как трещали сухие дрова (дрова хранились прямо в доме, поэтому оставались сухими) под напором охватившего их пламени, а этот маленький костерок горел беззвучно, ласково, и у меня не хватало сил оторвать от него глаз.