Перерыв, пока счетная комиссия подсчитывала голоса, пока оформляла протоколы, тянулся, казалось, очень долго.
Миля Боярышников нервно посмеивался, потирал руки и голосом настолько беззаботным, настолько беспечным, что в нем уже начинали слышаться слезы, говорил поочередно всем, кто подходил приободрить его:
— Держу пари, половина черных шаров мне обеспечена!..
Творогов, опустив свой бюллетень в урну, отошел в сторону, к окну, и теперь стоял там в одиночестве. Ему не хотелось ни с кем разговаривать. Один раз он обернулся и увидел Синицына — тот тоже одиноко по-прежнему сидел в конце зала. Что-то удерживало сейчас их обоих от того, чтобы подойти друг к другу. Как два боксера, разведенные в разные углы ринга, они не смели еще приблизиться один к другому. Потом, едва рефери объявит исход поединка, каким бы он ни был, они сойдутся, чтобы обняться и пожать руки, а пока им остается лишь ждать.
Наконец перерыв кончился, счетная комиссия появилась в зале.
Результат голосования был таков: восемнадцать — за, три — против.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Вечером в тот же день Женька Синицын уезжал в Москву. Он звал Творогова заехать вместе с ним домой, к Лениным родителям, и уже оттуда всем вместе отправиться на вокзал. Но Творогов отказался. Как ни странно, но даже в прежние годы он ни разу так и не отважился, так и не решился переступить порог Лениной квартиры. Он и сам не мог бы толком объяснить, что мешало ему тогда, но то чувство невидимой границы, которое он испытал впервые, увидев отца Лены, ждущего ее возле дома, прочно осталось в его душе. Как будто, перешагнув эту границу, вторгнувшись в круг их семьи, он грозил, сам того не желая, разрушить тот особый, как ему чудилось, хрупкий мир, в котором жили Лена и ее родители. А теперь… Что ж ему было появляться там теперь? Зачем?.. Разве лишь для того, чтобы убедиться, что все эти прежние его представления и опасения были выдуманы им самим?..
После ученого совета Творогов остался еще поработать в лаборатории, и на вокзал поехал прямо из института.
Состав был уже подан, но народу на перроне было мало, так что Творогов сразу, еще издали, увидел Женьку и Лену. Они шли по платформе к своему вагону, и между ними, держась за их руки, шагал их сынишка. Видно, он о чем-то спрашивал Лену, приостанавливаясь и обращая к ней свое лицо, смешно запрокидывая голову в меховой шапке. Творогов не мог слышать, о чем они разговаривали, но в каждом движении Лены, в том, как наклонялась она к сыну, как сжимала его ручонку в своей, угадывалось столько любви и ласки, что Творогов не сразу решился прервать этот разговор, не сразу решился окликнуть ее. Уже догнав их, он некоторое время молча шел сзади, словно утратив вдруг голос. Потом сказал неестественно громко:
— Ага, попались!
Лена быстро и даже, как показалось Творогову, испуганно обернулась, и Творогов наконец-то увидел ее лицо. Как она изменилась! Встретив ее в толпе, в уличной сутолоке, Творогов, пожалуй, и не узнал бы ее. Она пополнела, черты ее лица приобрели мягкую округлость, глаза смотрели с ласковой, спокойной уверенностью.
— А-а, Костя! — сказала она. — Здравствуй! Миша, поздоровайся с дядей Костей.
— Здравствуйте, дядя Костя, — сказал Миша.
Это был большеглазый — в Лену Куприну — и узколицый — в Женьку Синицына — мальчик лет пяти. Особого интереса к Творогову он не проявил, и это задело Творогова. Совершенно чужим, посторонним человеком был он для этого мальчонки.
— Я рада, что ты пришел, Костя, — сказала Лена.
— Ленка никак не хочет поверить, — смеясь, вмешался Синицын, — что мы с тобой сегодня не перессорились, не нанесли друг другу тяжких телесных увечий, не вызвали друг друга на дуэль. Она не верит, что мы способны вести научную дискуссию на джентльменских условиях.
— Женька, не фиглярствуй, — отозвалась Лена. — Я ведь серьезно. Правда, Костя, он не обидел тебя? Скажи честно.
— Ну, коли так, — сказал Синицын, — вы пока тут секретничайте, а мы с Мишей пойдем в вагон устраиваться.
— Ты правду говоришь, он действительно не обидел тебя? Ничем, ничем? — спрашивала Лена, когда они остались одни, и вглядывалась в Творогова с тревогой, беспокойством и участливостью, в точности как вглядывалась прежде, давно.
— Да нет, что ты! — сказал Творогов.
— А вообще-то, вы как сейчас с Женькой? Я его спрашиваю, он отвечает: «Нормально». А по-твоему, как? Нормально? Ты не сердишься на него за приезд, за всю эту историю?
Она взяла Творогова под руку, и они медленно ходили по платформе.
— Нет, — сказал Творогов, — что ж мне сердиться… Я как раз только что думал обо всем об этом. Сидел у себя в лаборатории и думал. О себе, о тебе, о Женьке. И знаешь, что я понял? У Женьки трудный характер, это верно, это я всегда знал. Он кого угодно может вывести из себя своей принципиальностью, которая, честное слово, граничит иной раз с упрямством. Он позволяет себе роскошь быть принципиальным, невзирая ни на что, не считаясь с тем, что жизнь без компромиссов невозможна. Нельзя не понимать этого. Иной раз для того, чтобы на компромисс пойти, нужно больше мужества, чем для того, чтобы в упрямой запальчивости отстаивать свой принцип…
— Это верно, — сказала Лена, — это верно…
— И все-таки… Вот смотри — сколько лет мы не виделись с Женькой, а все равно он всегда присутствовал в моей жизни, даже если его и не было рядом. Это я точно могу сказать. Сегодня, когда кончился ученый совет, ко мне подошел Корсунский — ты же помнишь его, правда? — и говорит: «Ну зачем, спрашивается, он приезжал, зачем? Чего добился?» А я-то ведь знаю, з а ч е м он приезжал. Как бы это объяснить вернее… Знаешь, я еще в детстве как-то прочел сказку о том, как один человек подружился то ли с гномиком, то ли с феей, не помню уж точно. Помню только, что гномик этот появлялся лишь тогда, когда человек, герой сказки, делал что-то не так, поступал против своей совести. Гномик не произносил ни слова, он только возникал молча, печально маячил где-то в отдалении и исчезал так же беззвучно… Помню, сказка эта произвела на меня очень сильное впечатление…
— Ты хочешь сравнить Женьку с этим гномиком? — смеясь, спросила Лена.
— А что — не похоже?
— Тебе виднее. Я ведь почти совсем не знаю твоей теперешней жизни, — уже серьезно, даже с долей грусти сказала Лена. — Вот Валечка Тараненко, она теперь тебя осуждает, я знаю, она из одной крайности в другую бросилась, ей непременно весь мир на правых и виноватых разделить нужно, без этого она не может. А я, знаешь, Костя, ни тебя, ни Женьку судить не хочу. Мне вы оба дороги. Я и Женьке это всегда говорила. Ты очень верно сейчас сказал: вы хоть и порознь жили, а все равно как бы рядом. Я даже не знаю, кто из вас кому больше необходим: Женька — тебе, или ты — Женьке…
Холодный ветер дул вдоль платформы, мел, завивал редкий первый снежок, и Лена зябко поежилась.
— Да что мы все обо мне и о Женьке, ты о себе расскажи, — спохватился Творогов. — Я знаешь что хочу тебя спросить…
— Не надо, Костя, — мягко сказала Лена, — не надо. Зачем ворошить прошлое?
— Но я же тоже почти ничего о тебе не знаю!..
— А я что… Я — хорошо… — сказала Лена. — Вот только Мишка часто болеет, — добавила она озабоченно.
Женька Синицын уже барабанил в оконное стекло, уже показывал знаками: пора! И Мишка суетился рядом с ним, прижимался носом к стеклу, стараясь разглядеть Лену и Творогова.
— Ну что ж… Я пошла, — сказала Лена. Она поднялась на цыпочки и поцеловала Творогова в щеку. — Прощайся с Женькой.
Синицын что-то замешкался в вагоне, и когда наконец он выскочил в тамбур, поезд уже трогался. Они едва успели пожать друг другу руки.
Женька казался сейчас беззаботным, даже веселым, но чувство острой тревоги за него внезапно кольнуло Творогова.
Еще долго стоял он на платформе и смотрел вслед удаляющемуся поезду.
И только уже уходя с вокзала, Творогов вдруг спохватился, что так и не купил сегодня газету со своим интервью. Он пошел было к газетному киоску, но киоск оказался закрыт, и газетные автоматы были пусты.