— Это что — точно? — стараясь не обнаруживать волнения, спросил он.
— Ну! Ясно дело, точно. Чего Римке-то врать! Она, правда, давно уже Клавку сама не видела, какая-то кошка между ними пробежала… Но мальчику, говорит, сейчас должно быть лет пять… Так что считай, Ленечка, считай… Глядишь, на старости лет в папаши запишешься…
Он продолжал говорить еще что-то, но Веретенников уже не слушал его. Новое, незнакомое чувство захлестнуло его. Неужели правда? Но какая же она тогда дура, какая же дура, что сразу не выложила ему все, как есть!.. Ну, раньше — понятно, раньше — какая надежда на пьяницу, алкаша, какой из него отец, но теперь-то… Ах, черт побери, черт побери…
И надо же было так случиться, что именно здесь, возле крематория, именно сегодня, когда смерть так зримо напомнила ему о себе, пришла к нему эта весть!.. Весть о том, что жизнь его, оказывается, не прервется, продолжится в сыне…
Веретенников споткнулся на этом слове — сын. Оно было пугающе непривычным. Какое-то суеверное чувство страха — не говорить, не думать об этом, не произносить вслух, пока все не выяснится, не подтвердится окончательно, — овладело им. Но как мог он не думать?..
А что, если окажется вдруг, что это и не его вовсе ребенок? Что, если тогда, сразу после их разрыва… от отчаяния… от одиночества решилась Клава на такой шаг?.. И, может быть, потому и скрывает от него, от Веретенникова, все происшедшее, что стыдится, что корит себя нынче за этот поступок…
«Ну что ж… — с некоторой горечью думал Веретенников, — я готов и к этому… Пусть».
Новое, никогда прежде еще не испытанное им чувство нежности к Клаве, к ребенку, которого он пока не видел, затопило Веретенникова.
«И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть…» — мысленно, чуть ли не со слезами растроганности и умиления твердил он, томясь в ожидании такси на стоянке возле крематория…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
УСТИНОВ, ЩЕТИНИН И ДРУГИЕ
— Ну вот видите, как славно! На ловца и зверь бежит, — вставая навстречу Устинову, распевным голосом говорила Серафима Петровна, инструктор райкома партии. — Я вас, Евгений Андреевич, весь день разыскиваю, а вы уже здесь, оказывается! Чем не телепатия, правда?..
Но Устинов не принял ее тона.
— Я бы не стал занимать ваше внимание, — сказал он хмуро, — если бы ваше руководство нашло возможность со мной поговорить, но у руководства, к сожалению, не отыскалось времени. Можно подумать, борьба за трезвость в нашем районе никого особо не волнует.
— Ну зачем же сразу такие обобщения, Евгений Андреевич! — пропела Серафима Петровна. — У Юрия Евстигнеевича много других проблем, не менее важных. В наших с вами вопросах мы и сами разберемся. Что нам делить, мы же с вами делаем одно дело, Евгений Андреевич.
— Да? А мне почему-то как раз кажется, что разное.
— Не нервничайте, Евгений Андреевич. И не выпускайте сразу иголки. Ну что за характер у вас такой, вечно вас подводит.
— Характер мой здесь совершенно ни при чем, Серафима Петровна, — упрямо сказал Устинов. — А что касается ваших слов про общее дело, так оно лишь потому может называться общим, что одни его делают, а другие ему мешают.
— Что вы имеете в виду? — и уже деловые, официальные нотки зазвучали в ее голосе. Прелюдия, судя по всему, была закончена.
— А то, что в пятницу по указанию свыше, как выразился директор Дома культуры, мы были лишены возможности провести заседание клуба поборников трезвости. Я бы хотел, чтобы вы мне объяснили, чем вас не устраивает наш клуб.
— Ну уж сразу и не устраивает! — как бы даже снисходительно улыбнулась Серафима Петровна. — Да нет же, Евгений Андреевич, мы все убеждены, что вы делаете очень нужное, полезное дело, мы всячески благодарны вам за это. Если бы все у нас были такими энтузиастами своего дела, как вы, мы бы и горя не знали, честное слово, я не кривлю душой.
— Ну да, ну да, — тут же отозвался Устинов. — Знаете, уважаемая Серафима Петровна, как по такому поводу говорят в народе: мягко стелет, да жестко спать. Ведь те люди, которые в пятницу ушли ни с чем, они этих ваших похвал не слышат. Они по реальным делам о нас с вами судят.
— Мы тоже по реальным делам судим, если на то пошло, — и опять жесткие интонации проклюнулись в ее голосе. — Я еще раз повторяю: я нисколько не хочу умалять ваши заслуги, но, как говорится, наши недостатки — это продолжение наших достоинств, не так ли? Вы человек увлекающийся, Евгений Андреевич, и порой эта ваша увлеченность… ну, как бы это сказать…
— А так и скажите, как думаете.
— Какой вы все-таки, честное слово! Ну что, я вам вреда хочу, что ли? Наоборот! Вы понимаете, эта увлеченность ваша порой заводит вас не туда, вы, увлекаясь, перестаете контролировать себя, перехватываете, что называется, через край. А ведь каждое ваше слово…
— Давайте все-таки конкретно, — перебил ее Устинов. — Что конкретно вы ставите мне в вину?
— Опять в вину! Да при чем здесь вина! Я просто хочу сказать: я вас пойму, другой поймет, а третий возьмет и превратно истолкует ваши слова, благо вы даете такой повод. Так что я просто предупредить вас считаю нужным. Ну возьмите хотя бы название вашего клуба. Ну почему непременно «поборники»? «Поборники трезвости». Вы, выходит, поборники, а другие — нет? Сразу какое-то противопоставление себя обществу. Исключительность какая-то особая подчеркивается. Не хотите же вы сказать, что общество наше в целом не борется за трезвость?..
— Хочу, — произнес Устинов угрюмо. — Именно это я и хочу сказать.
— То есть как? — изумилась Серафима Петровна.
Однако Устинов не успел ответить. Как раз в этот момент дверь открылась, и в кабинет вошел Игорь Сергеевич Щетинин.
— Знакомьтесь, — сказала Серафима Петровна. — Игорю Сергеевичу как раз поручено заняться работой вашего клуба, составить, так сказать, объективное представление.
Щетинин весело, по-свойски тряхнул руку Устинова.
«Устинов, Устинов… — мелькнуло у него в голове. — Где-то совсем недавно я слышал эту фамилию… Только вот где…»
Последнее время память что-то стала подводить его. Так и не вспомнив, он сел чуть поодаль от Серафимы Петровны и приготовился слушать. Лицо у него было утомленным, с набухшими, синеватыми подглазьями.
— Вы очень вовремя, Игорь Сергеевич, — продолжала Серафима Петровна. — А то мы с Евгением Андреевичем, по-моему, уже как двое глухих разговариваем. Он меня, во всяком случае, упорно отказывается слышать.
— По-моему, мы уклонились в сторону, — набычившись, сказал Устинов. — Я прошу вас дать мне четкий и ясный ответ: почему было сорвано заседание клуба? Кто дал такое указание?
— К чему этот прокурорский тон, Евгений Андреевич? Я думаю, он здесь совершенно неуместен, — с мягким нажимом произнесла Серафима Петровна. — Мы перед вами отчитываться не обязаны. Если дали указание — значит, сочли нужным.
— Что значит — сочли нужным? Что значит — сочли?! — тут же взорвался Устинов. — А что испытывают люди, когда приезжают издалека, с других концов города и утыкаются в запертую дверь, это вы сочли? Когда даже объяснить им толком, в чем дело, никто не считает нужным, — это, по-вашему, нормально?
— Не нервничайте, Евгений Андреевич, я вам еще раз говорю: не нервничайте. Если мы станем сейчас кричать друг на друга, это делу не поможет…
Чем больше взвинчивался Устинов, тем мягче, терпеливее, рассудительно-спокойнее становилась Серафима Петровна. Сейчас, когда в кабинете появился третий человек — наблюдатель, зритель, — ей, казалось, доставляло особенное удовольствие играть эту роль: роль мудрой, сдержанной, корректной руководительницы и советчицы, понимающей и заранее готовой простить невыдержанность своего собеседника, его заскоки и бестактные выпады.
Устинову, как всегда в минуты раздражения, вдруг начинала мешать изувеченная, словно бы сведенная судорогой рука, он не знал, как ее пристроить.
— Если хотите знать, — продолжала Серафима Петровна, — я всегда была вашей защитницей. Но своими необдуманными высказываниями вы, честно говоря, просто выбиваете почву у меня из-под ног. А если на то пошло, претензии к вам сегодня предъявляются весьма серьезные, причем претензии, я бы сказала, политического характера…