— Но она же действительно его держит дома, — сказал Творогов, улыбаясь. Он еще не верил тогда, что все так катастрофично, как представляется Лене и Валечке Тараненко, и ему даже нравилось слегка их поддразнивать.
— Какое это имеет значение? В конце концов, Маргарита Давыдовна уже двадцать лет работает в институте и имеет право!.. Нельзя же быть таким мелочным! — воскликнула Тараненко. — Он же так всех настроит против себя. У него же ни к кому нет уважения! Ты бы посмотрел, что он там пишет о Краснопевцеве!
— Догадываюсь! — сказал Творогов.
— А чего ты смеешься? Чего ты смеешься? — взорвалась Тараненко. — Человека спасать надо, а ты смеешься!
— Кого спасать — Краснопевцева или Синицына?
— Да Синицына же, конечно! Женьку!
Потом уже Творогов сам стыдился этого своего несерьезного тона, тогдашнего своего так некстати приподнятого настроения. Но что он мог поделать с собой: настроение у него действительно в тот момент было хорошее — только что он получил первые обнадеживающие результаты опытов после целой серии неудач. Ощущение удачи, ощущение того, что наконец-то выбрался он на верный путь, поглощенность своей работой еще не отпускали его.
— Синицын — взрослый человек, чего его спасать, пусть поступает так, как считает нужным, — сказал Творогов.
— Ты — равнодушный человек, Творогов! — сказала Тараненко. Да, это она первая произнесла это слово. Но, произнесенное Валечкой Тараненко, оно скользнуло незаметно мимо Творогова, не задело его так болезненно, как потом, когда он услышал его от Лены.
— Тебя не волнует судьба товарища, судьба всего нашего коллектива!
Тараненко так и ушла тогда, вся пылая от возмущения, уже не надеясь больше на помощь Творогова и вынашивая свой собственный план спасения Женьки Синицына.
Вот тогда-то Лена Куприна и сказала Творогову те поразившие его слова:
— Да они же любят друг друга, ты, что, не видишь?
Она произнесла эту фразу с досадой, с каким-то затаенным страданием, как будто упрекала Творогова в чем-то, что было известно ей одной. Творогов смотрел на нее, изумленный:
— Валечка Тараненко и Женька?!
— Ну да, Валечка Тараненко и Женька, — сказала Лена. — Ну что ты за странная личность, Творогов! Изумляешься тому, что всем давным-давно известно.
— Это потому, что я не выношу сплетен, — сказал Творогов.
— Нет, Творогов, это оттого, что тебя мало интересуют окружающие люди. Валечка права.
Они чуть не поссорились в тот вечер. Творогов чувствовал, как что-то рвется, рушится в их отношениях, как все отдаляется и отдаляется от него Лена, и не мог понять, отчего это происходит, в чем причина. Еще недавно они, кажется, ни к чему так не стремились, как только бы остаться вдвоем, наедине друг с другом, а теперь Творогов терялся, испытывал неуверенность, не знал, как вести себя, — оттого что не мог угадать, как поведет себя в следующий момент Лена. Чувствовала ли она его раздвоенность, его метания, резкие переходы его настроения — от эйфории, от надежды, что все может уладиться, устроиться со временем само собой, неким чудесным образом, к ощущению безвыходности сложившейся ситуации, чувствовала ли она все это, или причина была в ином? Но так или иначе что-то менялось в ее отношении к Творогову, и он то впадал в отчаяние, то, мучительно стыдясь, вдруг испытывал облегчение оттого, что все и вправду может решиться с а м о с о б о й, что не он ей, а она причиняет ему боль, отдаляясь от него.
— Знаешь, Костя, — неожиданно сказала Лена, заглядывая ему в глаза. — Если вы все перессоритесь, если станете врагами друг другу, я ведь уйду из института, я не смогу здесь работать, честное слово. Что ты на меня так смотришь, я не преувеличиваю!
— Да с чего ты взяла, Лена? Какими врагами? Кто?
Она покачала головой, словно и не слышала его слов.
— И вообще, взял бы ты меня отсюда, пока не поздно, Творогов. Скажи ты мне сейчас: брось ты всю эту науку, уйди из лаборатории, стань моей женой, и уйду ведь, все брошу, слышишь, Творогов?
Теперь-то, оглядываясь назад, вспоминая тот вечер, Творогов понимал, что вовсе не минутным настроением, не мгновенным капризом, как показалось ему тогда, были вызваны эти ее слова. Теперь-то он понимал, как много значил для нее в ту минуту его ответ. Но тогда, как ни странно, его покоробила эта ее готовность с такой легкостью, пусть даже ради него, Творогова, пожертвовать наукой, лабораторией, работой, всем тем, что было так дорого и свято для самого Творогова, без чего уже не представлял он настоящей жизни.
— Да что у тебя за настроение, Лена! — сказал он. — Тебя же ценят, с тобой считаются. Куда тебе уходить, зачем?
Почему некоторые вещи, казалось бы, такие очевидные, мы начинаем понимать лишь много времени спустя, почему не можем оценить их и понять именно в тот момент, когда это более всего необходимо? И сегодня еще запоздалый стыд корежил Творогова, когда он вспоминал свой тогдашний тон, свой тогдашний ответ Лене. А она? Что должна была испытать она в ту минуту?
— Да, ты прав, — сказала она холодно, и лицо ее сразу увяло, поблекло, — не обращай внимания на мои слова. Я пошутила. Сама не знаю, что на меня нашло, что у меня за настроение такое сегодня… Просто я нервничаю из-за всей этой истории… Мне всех почему-то жалко. Мне и Федора Тимофеевича жалко, он ходит расстроенный, я же вижу, осунулся даже, переживает, и Женьку жалко, и Валечку Тараненко… Я же всех вас люблю, Костя, я правду говорю: если вы перессоритесь, я этого не вынесу… Ты все-таки поговори с Женькой, ладно?
— Конечно, поговорю, — поспешно согласился Творогов. — Разве я отказываюсь? Я и сам собирался. Обязательно поговорю.
Он выполнил свое обещание. И тогда же, на следующий же день поговорил с Женькой Синицыным. Он сделал все так, как обещал Лене, и не его вина, что из этого ничего не получилось.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Он выполнил свое обещание, хотя, если быть несколько точнее, инициатива разговора с Синицыным принадлежала не ему, Творогову, а самому Женьке. Это Женька забежал утром к нему в двадцать седьмую в сунул пачку исписанных крупным корявым почерком листов: «Окинь своим проницательным взглядом и скажи, что ты думаешь».
Это были те самые тезисы, о которых говорила вчера Валечка Тараненко.
Творогов взял их с тем нетерпеливым любопытством и опасением одновременно, с каким заглядывает человек, идущий на прием к врачу, в свою медицинскую карточку, в свою историю болезни. И хотя почти все, что было написано здесь, Творогов уже не раз, пусть отрывочно, сумбурно, но слышал от Синицына, все равно теперь, когда он вдруг ясно представил, что это уже не просто разглагольствования во время лабораторных чаепитий, не просто язвительные филиппики в адрес Краснопевцева, которыми Синицын так любил дразнить Валечку Тараненко, не просто радужные планы перестройки лаборатории, а то и всего института, которые Женька увлеченно рисовал перед своими единомышленниками, а тезисы речи, которая должна быть произнесена на ученом совете, запротоколирована, занесена в стенограмму, которая должна стать документом, Творогов, может быть, первый раз по-настоящему ощутил серьезность намерений Синицына, ощутил беспокойство и тревогу.
На что рассчитывал Синицын? Или он думает, что достаточно произнести слова, с которых начинаются его тезисы: «Я все больше убеждаюсь: то, чем занимается наша лаборатория, а отчасти и весь институт, — это вчерашний день биологии, это скорее имитация серьезной науки, чем сама наука», и на ученом совете загремят аплодисменты, и все бросятся исправлять ошибки и упущения, указанные Синицыным? На это он рассчитывает?
Валя Тараненко была права: в своих тезисах Синицын собрал все, что вызывало его недовольство и раздражение, все, что требовало, по его мнению, перестройки и ломки — от принципиальных вопросов до мелочей, до частностей. Какая-то неистовость, какая-то отчаянная безоглядность, стремление разом сжечь все мосты, не оставить себе путей отступления ощущалась в этих торопливо набросанных тезисах. Он не собирался щадить никого из своих противников — мог ли он рассчитывать после этого, что пощадят его?..