Одним словом, приобретение в лице Мили Боярышникова лаборатория получила не ахти какое, это Творогов понял довольно скоро, но отступать было уже некуда: работа Боярышникова стояла в плане, а тут как раз волна всякого рода комиссий и проверок прокатилась по институту и всех прежде всего интересовало, как выполняется план, как соблюдаются сроки подготовки аспирантов, как растут научные кадры — план! план! план! Тот самый план, который они, казалось, так недавно сами обдумывали и сочиняли в лаборатории, который был скреплен подписью самого Творогова, теперь властвовал над ними, приобретя силу закона. Так что волей-неволей, а Творогову приходилось вытягивать Боярышникова. Впрочем, когда он говорил, что диссертация получилась с р е д н я я, не хуже, а может, даже и лучше других, которые предъявляются к защите и защищаются не без успеха, он не кривил душой. Сколько ни просматривал Творогов заново эту работу уже теперь, после того, как взволнованный Боярышников явился к нему домой, он опять приходил все к тому же убеждению.
Единственное, о чем не хотелось ему думать, в чем неохотно, с оговорками признавался он даже самому себе, так это в том, что диссертация Боярышникова была ниже уровня работ, которые обычно выходили из его лаборатории.
«Ну что ж, — повторял он сам себе те оправдания, которые произнес сегодня вслух в кабинете Антона Терентьевича, — не могут быть все работы на одинаковом уровне, нельзя этого требовать. Одна слабее, другая сильнее — это естественно».
Но те слова, которые, казалось ему, звучали вполне солидно в кабинете директора, произносимые теперь мысленно, наедине с самим собой, теряли свою убедительность и лишь раздражали Творогова.
Обычно любая защита, когда защищался его сотрудник, была для Творогова маленьким праздником, маленьким триумфом его лаборатории, а тут, может быть, впервые он втайне жаждал, чтобы все прошло как можно скорее и незаметнее. В глубине души он надеялся, что защита Боярышникова, как и всякая, ничем не примечательная, рядовая защита, не вызовет особого интереса, промелькнет и уйдет в прошлое, забудется, оставшись лишь в протоколах ученого совета да в памяти самого Мили. И надо же, чтобы именно эта диссертация попалась на глаза Синицыну, привлекла его внимание!
Синицын! Все дело было в нем, в Женьке Синицыне. Разве думал бы Творогов так много о Боярышникове и его диссертации, если бы не Синицын?.. А тут еще Лешка Прохоров со своими разговорами! Никак не мог Творогов избавиться от того тягостного чувства, которое осталось в душе после разговора с Прохоровым. С чего это Лешка решил искать в нем своего союзника? Почему вообще — он замечал это не раз — люди самых противоположных взглядов нередко считают его, Творогова, своим? В чем тут дело? Виноваты ли его мягкость, его отзывчивость, его неумение отказать? Или его выдержка, его умение одинаково ровно обращаться со всеми? Или причина в другом — в чем-то гораздо более худшем?.. Когда-то Синицын сказал ему: «Почаще вспоминай старую истину: если у тебя нет врагов, значит ты живешь не так, как следует». Но мало ли что говорил Синицын!
Весь вечер Творогов опять ждал Женькиного звонка. Два раза он даже потихоньку, чтобы не заметила Зоя, подходил к молчавшему телефону и снимал трубку, дабы удостовериться, что аппарат работает. Он сам злился на себя за это ожидание, он говорил себе: небось Женька ходит сейчас по городу и в ус не дует, и думать не думает ни о каком Творогове. Так какого же черта сидеть ему возле телефона?..
Ему вдруг даже пришло в голову: уж не розыгрыш ли вся эта история? Уж не разыграл ли кто-нибудь таким образом Милю Боярышникова, а заодно и его, Творогова? Или, вернее сказать, его, Творогова, а заодно и Милю Боярышникова? Когда-то в студенческие годы умелый, остроумный розыгрыш был у них в великой чести. Не надумал ли кто-нибудь вспомнить те времена? Но кто? Кто мог изобрести такую шутку? У кого мог быть такой точный расчет и прицел? Разве что Вадим Рабинович? Но до того ли ему сейчас, старшему научному сотруднику Вадиму Леонидовичу Рабиновичу? Мало ли у него своих забот, чтобы еще заниматься подобными штучками?
Творогов заставил себя сесть за работу, он неторопливо листал статью, присланную редакцией журнала ему на отзыв, делал выписки, карандашом ставил осторожные пометки на полях, однако мысли его снова и снова возвращались к Женьке Синицыну, к этому упрямому пижону, не желающему набрать его телефонный номер из каких-то одному ему ведомых соображений. А может быть, и нет вовсе никаких особых соображений. «Знаешь, у меня просто не оказалось под рукой двухкопеечной монеты», — скажет потом Женька Синицын, и это будет правдой, это будет вполне в его духе.
И раньше, в те далекие времена, когда они еще были друзьями, их отношения всегда складывались так, что Творогов думал о Синицыне больше, чем Синицын о нем, о Творогове, Синицын играл в его жизни куда более значительную роль, чем он, Творогов, в жизни Синицына. Творогов всегда отчетливо ощущал это.
А почему, собственно, Женька должен звонить? Почему Творогов так уверил себя в этом? С чего бы искать Синицыну встречи с ним? В конце концов, Синицын приехал лишь выступить на защите, и он явится в институт в день защиты, и выступит, скажет свое слово, называя Творогова по имени-отчеству, ничем не выделяя его среди остальных членов ученого совета.
Разве однажды уже не было так? Разве однажды Синицын уже не продемонстрировал ему и свою отчужденность и свою непримиримость?
Тогда судьба свела их на симпозиуме в Риге, и Творогов кинулся было навстречу Синицыну, едва завидев его, готовый и забыть и простить все то дурное, что пролегло между ними, но Женька поздоровался с ним холодно и отчужденно, заставив тем самым Творогова мучительно стыдиться своего порыва, и так и уехал потом, даже не сделав попытки повидаться и поговорить всерьез.
Это была их единственная встреча после того, как Синицын расстался с институтом. Больше Творогов его не видел. Доходили до Творогова слухи, будто уезжал Женька в Сибирь, но не прижился и там, опять не поладил с кем-то. Потом, уже значительно позже, как-то наткнулся Творогов в одном научном журнале на любопытную статью, подписанную мэнээсом Е. Н. Синицыным, — вот и все, что знал он теперь о Женьке Синицыне.
И странное дело — когда он думал о бывшем своем друге, даже теперь, после того, что услышал он от Валечки Тараненко, Женька представлялся ему этаким одиноким скитальцем, этаким перекати-поле, неустроенным правдолюбцем, аскетом и противником быта. Никак не мог он вообразить себе Женьку Синицына женатым, семейным человеком, и уж тем более — женатым на Лене Куприной, на «т в о е й» Лене, как сказала Валечка Тараненко…
Такое уж свойство было у Творогова, такая особенность, что все новости из личной жизни своих знакомых, своих товарищей по работе он почему-то, как правило, узнавал последним.
— Это оттого, что я не выношу сплетен, — сказал он однажды Лене.
— Нет, Творогов, это оттого, что тебя мало интересуют окружающие люди, — грустно отозвалась Лена. — Ты умеешь быть одинаково ровным со всеми, ты никого не обидишь, это верно, и потому все считают тебя добрым, внимательным, чутким. А на самом деле ты просто равнодушный человек, Творогов.
Когда возник между ними этот невеселый разговор? Да, кажется, в тот самый вечер, когда Валечка Тараненко и Лена прибежали к нему, обе одинаково взволнованные, возбужденные, встревоженные, — поговорить о Синицыне.
— Ты должен его остановить, Творогов, ты должен сказать ему, что так нельзя, он послушает тебя, вот увидишь, — твердила Валя Тараненко. — Он же сам не понимает, что делает.
Это было незадолго до ученого совета, на котором собирался выступить Синицын.
— Он показывал нам тезисы, которые написал. Ты не представляешь, Творогов, что это такое! — Алый румянец полыхал на щеках Вали Тараненко. — Это какое-то обвинительное заключение, а не тезисы. Он всем, всем недоволен, начиная с того, что мы, мол, называемся биофизиками, а настоящей биофизикой, по его мнению, в нашей лаборатории и не пахнет, и кончая тем, что Маргарита Давыдовна взяла и уже два года держит дома лабораторный фотоаппарат…