Ошарашенный, сбитый с толку, Веретенников медленно спустился по лестнице и вышел на улицу.
Нет, никак не предполагал он, что таким странным образом завершится его визит. Еще час назад в глубине души он не сомневался, что Клава обрадуется ему, не может не обрадоваться. Вот уж поистине: только черт разберется в этой женской психологии! Когда мы валяемся в грязи, нас, выходит, любят, нас жаждут отмыть и поставить на ноги. А когда мы отмылись сами, нам, получается, нет прощенья? Странная логика! Ну и бог с ней, не переживать же из-за каждой бабы!..
«Вот уж дура, сама от своего счастья отказывается, — думал Веретенников через некоторое, время, продолжая шагать по улице. — Хотя с другой стороны… Шестидесятилетний пердун, бывший алкаш — велико ли счастье?.. Не верит, наверно, что я изменился, что со старым покончено… Да и как поверить — столько лет она меня лишь пьяным и видела…»
Одно только знал он твердо: больше он не пойдет к ней, больше не станет унижаться. Пусть живет как хочет. Он не мальчик, в конце концов. На коленях, что ли, перед ней стоять?..
На другой день с утра позвонил старый его приятель, такой же, как и он, литератор, «драматург малых форм» Юра Мыльников и с печальным придыханием проговорил в трубку:
— Я к тебе, старичок, с грустной вестью. Умер Петька Хмырь.
— Да ну! — воскликнул Веретенников, хотя особо изумляться тут было нечему. Все знали, что у Петьки цирроз печени. Знал это и сам Петька. Последний раз Веретенников встретил его недели две назад на Фонтанке, неподалеку от Дома печати. Петька был бледен, крупная испарина поблескивала над верхней губой. «Вот… — сказал он, словно бы томимый какой-то растерянностью или тяжелым недоумением. — Знаю, что нельзя мне… все, конец… а опять сорвался…» Чисто детское удивление звучало в его голосе, а в глазах застыла смертельная тоска. Этот его взгляд тогда поразил Веретенникова: разве что у лагерных обреченных дистрофиков случалось ему видеть подобные глаза. Тогда он поторопился сказать Петьке какие-то ничего не значащие утешительные слова, однако в душе его так и остался леденящий холодок — словно он прикоснулся вдруг к смерти.
— Что ж, старичок, видать, наступает и наша очередь, очередь старой гвардии… — продолжал тарахтеть в трубке Мыльников. — Даже не верится, что нет больше Петьки! А ведь, помнишь, как, бывало, давали мы с ним дрозда!..
«Эх, Петр Васильевич Хмырев, Петр Васильевич… — думал Веретенников. — Так и ушел ты из жизни Петькой Хмырем, так и не обрел ни поэтической славы, о которой мечтал, ни даже нормального имени-отчества…»
— Он мне тут стишок недавно читал, — все говорил и говорил Мыльников в каком-то нервном, почти болезненном возбуждении: скорее всего уже был на взводе. — Так там я такие строчки запомнил. Вот слушай:
Я сдаюсь на милость алкоголю,
Я молчу в смятенье и тоске.
Белый флаг — последнюю рублевку
Я сжимаю в потном кулаке…
А? Каково? Словно судьбу свою предсказал!
«Одно к одному… — думал Веретенников, два дня спустя стоя на гражданской панихиде в жиденькой толпе, окружавшей гроб с телом Хмырева. — И не пишется… и эта странная история с Клавой… и тут еще эта смерть…»
Пятидесятипятилетний Петька лежал в гробу с желтым, застывшим, осунувшимся лицом, и губы его, казалось, были сведены последней судорогой боли. Не слышал он всхлипываний матери, не видел заплаканных глаз бывшей супруги своей, не доносились до него прочувствованные речи, обещавшие долгую жизнь его творениям…
«Что останется от нас… что останется от него… — с тоской думал Веретенников, и мальчишеское, круглое, в красных склеротических прожилках лицо его морщилось от сдерживаемых слез. — Что останется…» Разве что память о «хмырятнике» — невзрачной комнатухе с оборванными обоями и следами давленых клопов на них, где обитал Петька и где обычно в дни долгих загулов собиралась вся пьяная их братия. Спать укладывались тут же на полу, вповалку, а утром, едва проснувшись, рассылали гонцов — добывать деньги на опохмелку. Тяжелый дух перегара, казалось, никогда не выветривался из этой комнаты…
«Хмырятник» — когда-то одно это кем-то удачно придуманное название вызывало у них взрыв пьяного веселья… Теперь же прежние завсегдатаи «хмырятника» один за другим исчезают за горизонтом…
Ушел из жизни Витька Калганов, здоровенный мужик, из тех, о которых говорят: запросто крестится двухпудовой гирей. Умирал он тяжело, страшно. Лежал, разбитый параличом, размазывал по стене собственные нечистоты, мычал, требуя водки. И в тот момент рядом с ним, ясное дело, не было никого из друзей-приятелей, товарищей по «хмырятнику», одна только мать, девяностолетняя старуха, ухаживала за ним.
С белой горячкой отправилась в дурдом Нелька Бирман, то ли манекенщица, то ли актриса в прошлом.
Нашли мертвым в каком-то подвале Митьку Гребешкова, художника-самоучку, работавшего кочегаром в котельной и вечно попадавшего в какие-то чудовищно жестокие истории.
Умер Мишка Целовальников, у которого всегда, сколько помнил его Веретенников, еле-еле держалась душа в теле и который потому, наверно, казался вечным: ни водка, ни время не меняли его. Однако кончилась и его вечность.
Как подумаешь, как начнешь вспоминать, так мурашки по коже бегут…
Панихида окончилась, вступила траурная музыка, гроб с телом Хмырева начал медленно опускаться вниз, куда-то в тайные глубины крематория, чтобы там превратиться в золу, в пепел… Заплакала, забилась в рыданиях мать Хмырева…
На улицу Веретенников вышел вместе с Мыльниковым. От Юрки уже попахивало водкой, был он возбужден в предчувствии поминок. И небритость его, как догадывался Веретенников, свидетельствовала не столько о пренебрежении условностями перед лицом смерти, сколько о вчерашнем затянувшемся застолье.
— На поминки пойдешь? — спросил Мыльников. — Или ты совсем завязал?
— Совсем, — отозвался Веретенников неохотно. Не любил он теперь разговоров на эту тему.
— Ну, на поминки надо бы… — сказал Мыльников. — Как же не помянуть человека… Не по-русски это. Петька в гробу небось перевернется, если узнает, что мы его стопкой не помянули. Нет, поминки — это святое дело.
— Да куда уж святее, — с неожиданным раздражением сказал Веретенников. — Хлестать водку на глазах у матери, чей сын от этой же самой водки и умер… Действительно, святое дело! Да слез матери постыдились бы, она водку эту уже сто раз прокляла!
Нет, не прошли, видно, для него даром уроки Устинова, это голос Евгения Андреевича сейчас звучал в нем.
— Ну, уж ты слишком… — смущенно пробормотал Мыльников. — Совсем в проповедники заделался. Дело твое, не ходи, я тебя не неволю.
— Я-то что… — сказал Веретенников. — Мать жалко. Я бо́льших мучениц, Юрка, чем матери наши, не знаю. Будь моя воля, я бы всем матерям, чьи сыновья пьют, памятники за их страдания поставил… Хотя что памятник… Памятник — это уже после смерти… А им при жизни дать бы хоть каплю пожить по-человечески…
— Правильно, Леня, правильно, — с пьяненькой растроганностью проговорил Мыльников. — Ох, как правильно ты сказал!..
Веретенников махнул рукой и пошел прочь. Но Мыльников тут же догнал его и схватил за рукав.
— Слушай, забыл я совсем, что хотел тебе сказать… Ты Клавку свою давно видел?..
— Давно, — неожиданно для себя соврал Веретенников. Что-то помешало ему сказать правду. Или инстинктивно он уже готовился к защите? Но от чего?
— А я тут встретил на днях Римму, ну, помнишь, блондиночка такая, с Клавкой вместе работала. Так она мне сказала, у Клавы-то, оказывается, ребенок. Не ты ли его папаша, а? — И Мыльников игриво, словно забыв, что находится у стен крематория, подтолкнул Веретенникова в бок. — Не тебя ли поздравлять нужно было?
Все захолонуло внутри у Веретенникова. Вся кровь разом, казалось, бросилась в голову.
Черт возьми, как он не сообразил сразу! Какая простая разгадка крылась, оказывается, за нынешним, так поразившим его поведением Клавы!.. Она из гордости не хотела ему признаваться… Отсюда все ее фокусы…