Словно два среза времени сдвинулись, пересеклись сейчас в сознании Творогова. Какие слова звучали сейчас в его ушах — те ли, что произносил Синицын теперь, или те, в которые с таким напряженным вниманием вслушивался Творогов много лет назад здесь же, в этом же зале?..
— …виню ли я себя?.. Да, виню. Виню за излишнюю резкость, нетерпимость, поспешность, все это так… И все же… Все же, если вы хотите знать, кто истинные виновники того, что произошло с Краснопевцевым, то я скажу: не там вы их ищете, не там! Их, настоящих виновников трагедии Краснопевцева, нужно искать среди тех, кто окружал Федора Тимофеевича в последние годы, кто льстил ему, кто говорил неправду, кто мешал ему трезво и реально взглянуть на себя со стороны… — Синицын и тогда, в те трудные для него минуты, оставался самим собой, он продолжал сражаться, он не желал идти на компромисс, хотя прекрасно знал, во что могут обойтись ему эти его слова…
До чего же отчетливо помнил Творогов, какой взрыв негодования был тогда ответом Синицыну! Что по сравнению с этим негодованием тот слабый шумок — то ли возмущения, то ли интереса и одобрения, который пробежал по залу сейчас?..
— Я, может быть, оттого и выступаю сегодня, — говорил Синицын, — что всегда с большим интересом следил за работами, выходившими из лаборатории Творогова. Та же работа, которую мы рассматриваем сегодня, меня разочаровала, очень разочаровала. Да, в ней есть определенный экспериментальный материал, есть добросовестное описание опытов, которые проделал соискатель, описание методики, но что стоит за всем этим — какая свежая мысль, какая оригинальная идея, какое — пусть скромное, но с в о е, н о в о е слово? Я уж не говорю об открытии, я знаю, это понятие сегодня у нас не в чести, рассуждать об открытиях, требовать открытий — это едва ли не дурной тон, ибо открытий единицы, они куда реже, чем даже докторские диссертации. И все же любая научная работа, если она чего-то стоит, разве не должна о т к р ы в а т ь нам нечто новое? Без такого открытия нового нет и не может быть науки, нет и не может быть движения в науке. Вы скажете: это аксиома, это школьная истина. Да, школьная истина! Но почему же тогда лишь за умение добросовестно снять показания приборов и описать их мы готовы уже присуждать у ч е н у ю степень. У ч е н у ю — я подчеркиваю. Да честное слово, я берусь посадить завтра любого лаборанта с десятиклассным образованием к приборам, объяснить ему методику опытов, объяснить, куда надо смотреть, что и как надо записывать, и через два-три года у него, ручаюсь, уже наберется достаточно материала для подобной диссертации! Разве не так? Может быть, я немного преувеличиваю, но в принципе — разве не так?..
Все время, пока говорил Синицын, Боярышников то суетливо дергался, пожимал плечами, оглядывался на зал, словно бы приглашая всех возмутиться вместе с ним, словно бы изумляясь тому, как присутствующие еще терпят совершающееся у них на глазах святотатство, то вдруг замирал, застывал с напряженно-настороженным выражением лица, не сводил глаз с Синицына. Куда делась, куда исчезла вдруг вся его праздничная торжественность! Время от времени он бросал на Творогова взгляды, полные укоризны: ну вот, я же говорил, я же предупреждал!
А Творогов… Творогов уже понимал, что Боярышникову ничего не грозит. Скорей всего, лишь легким испугом отделается сегодня Миля, И не оттого, что не прав Синицын. Нет, все верно говорил Женька, и в душе Творогов не мог не соглашаться с ним. И моральное право было у Женьки судить именно так — разве сам он не отказался в свое время от защиты? Но ошибка Синицына, слабость его позиции заключалась в том, что рассуждения его носили слишком общий характер, пафос его был обращен не столько против конкретной Милиной диссертации, сколько против самого принципа создания подобных диссертаций. Разве ставил он под сомнение факты, изложенные Боярышниковым? Разве отрицал полученные результаты опытов? Разве опровергал собранный Боярышниковым материал?.. Да нет же! А если он пытался поставить в вину Боярышникову отсутствие в его работе оригинальных идей, так много ли диссертаций выдержит подобную мерку? Много ли?..
Кто-то дотронулся до плеча Творогова. Передавали записку.
Творогов развернул сложенный вчетверо блокнотный листок, прочел торопливо, кое-как набросанные строки:
«Костик! Не горюй! Ты отомщен! Кто-то надоумил нашего шефа навести справки о Синицыне у Степанянца, что шеф незамедлительно и сделал, позвонив вчера в Москву. Степанянц, естественно, сейчас в ярости, наш шеф теперь тоже, так как понял, что ему пытались подсунуть склочника. Не взыщи, старик, но, как понимаешь, возвращение в Ленинград Синицыну не светит. Салют!
А. Прохоров».
Ах, мразь! Ах, подонок! «Кто-то надоумил!»
И какого черта он пишет еще эти доверительно-издевательские записочки, какого черта считает Творогова своим человеком?
Творогов оглянулся — глаза Лешки Прохорова так и светились торжеством, так и блестели от еле сдерживаемого смеха.
Какого черта он убежден, что они заодно?
Когда-то Творогов очень гордился тем, что у него нет врагов, что он умеет ладить с людьми, что со всеми он одинаково обходителен, внимателен, добр, он всегда считал это своим достоинством, а стоило ли так уж гордиться этим?
Синицын тем временем уже вовсю цитировал Милину диссертацию. Все-таки он ухватил, учуял ее ахиллесову пяту, ее самое уязвимое место — все эти бесконечные оговорки, которые на первый взгляд создавали видимость научной объективности, а на самом деле лишь прикрывали неопределенность, нечеткость выводов. Это беспокоило в свое время и Творогова — слишком уж большой разброс давали результаты экспериментов, но тогда он все же утешил, убедил себя, что сам по себе экспериментальный материал достаточно интересен, чтобы лечь в основу диссертации…
— То, что я говорю, — продолжал Синицын, — представляется мне настолько очевидным, что я удивляюсь, почему об этом не было сказано никем из выступавших до меня. И правда — почему? Я подозреваю, что тут действует гипноз авторитета — авторитета самого Творогова, его лаборатории, и это-то и настораживает больше всего. Потому что в науке, на мой взгляд, нет ничего опаснее, ничего губительнее, чем подобный гипноз…
«Было время, когда похожие слова он говорил Краснопевцеву, теперь он говорит их мне… — подумал Творогов. — Или он считает, что я уже уподобляюсь Федору Тимофеевичу?»
И так-то все время, пока длилось выступление Синицына, Творогову казалось: внимание всего зала приковано не только к Боярышникову, но и к нему, Творогову, и от этого он ощущал скованность и неловкость, сидел, глядя в пол, не поднимая глаз, а тут еще это прямое упоминание его фамилии… Как будто теперь уже не Боярышников, а он, Творогов, играл здесь главную роль, и от него ждали решающего слова или поступка…
— Ну что ж… — сказал Синицын. — Я заканчиваю. Я бы только хотел, чтобы мы имели мужество посредственную работу называть посредственной, как бы это ни было горько и неприятно…
— А скажите, Евгений Николаевич, — по-прежнему с любопытством, к которому, впрочем, как показалось Творогову, теперь уже примешивалось и легкое раздражение, разглядывая Синицына, произнес Антон Терентьевич, — вы, конечно же, слышали официальный отзыв о диссертации Боярышникова, данный институтам, который вы здесь представляете, подписанный директором этого института, вы знакомы с этим отзывом, не так ли?
— Да, — сказал Синицын. — Знаком.
— Следовательно, вы с этим отзывом не согласны?
— Как видите, — сказал Синицын. — Не согласен.
«Оживление в зале», — должна была бы записать в этот момент стенографистка. И правда, для тех, кто не знал Синицына, он выглядел сейчас весьма странной фигурой. Ради чего он сюда явился, этот младший научный сотрудник? Чего добивался? Откуда в нем такое самомнение, такая уверенность, будто он один прав, а все остальные — нет?
Кто с веселым удивлением, кто с интересом, кто с неодобрением, — все разглядывали Синицына, пока он шел на свое место. И среди этих тянувшихся к Синицыну взглядов один — исходивший из дальнего угла, от окна, оттуда, где сидел Осмоловский, поразил Творогова. Такая преданность, такой восторг угадывались в этом взгляде! Никогда бы раньше не поверил Творогов, что угрюмый, замкнутый Осмоловский умеет так смотреть. Во всяком случае, на Творогова он так не смотрел никогда…