— Так или иначе, но война между Синицыным и Краснопевцевым приняла затяжной характер. И самое скверное для Синицына заключалось в том, что при той роли, какую играл Краснопевцев в ученом совете, при том положении, которое занимал он в институте, при его авторитете, при его близких, почти дружеских отношениях с тогдашним директором вражда Синицына с ним неизбежно должна была превратиться во вражду со всем руководством института…
— Да, это естественно, — сказал Антон Терентьевич.
— А кроме того, и сам Синицын, надо признать, обладал способностью вызывать раздражение у начальства своими бесконечными требованиями. Вот представьте, если к вам сейчас придет кто-либо из сотрудников и скажет, что ему необходим, допустим, японский спектрополяриметр, что вы ему ответите? Вы ответите, что пусть этот товарищ подаст соответствующую заявку, ее включат уже в общеинститутскую заявку на будущий год, отошлют в академию, и если академия найдет нужным, если не скостит наполовину валютные расходы, если сойдутся еще пять «если», то, пожалуй… будем надеяться, что через годик-другой… Не так ли? А Синицына такой ответ не устраивал. Необходимость ждать прибора целый год или два, когда он уже горел желанием ставить эксперименты, когда идеи, которые он жаждал проверить, обуревали его, казалась ему невыносимой. Он ничего не хотел слышать. Приборов нет? Добейтесь! Ферменты невозможно получить? Получите! В конце концов, что важнее — развитие науки или соблюдение вашей бюрократической этики?.. Он был нетерпелив, крайне нетерпелив. Краснопевцев однажды так и сказал ему: «Для биолога вы слишком нетерпеливы, вам нужно было избрать другую профессию». А Синицын, помню, ему ответил: «Вы, Федор Тимофеевич, живете старыми представлениями о биологии». При этом, несомненно, Синицын был одаренным, я бы даже сказал, талантливым человеком. Я, например, хорошо помню, у него уже тогда брезжила идея гибридизации клеток и выявления на этой основе роли отдельных хромосом…
— Любопытно, — оживляясь, сказал Антон Терентьевич. — Если не ошибаюсь, тогда и за рубежом подобных работ еще не было…
— Не было. В том-то и беда, что идеи Синицына чаще всего опережали реальные возможности нашей лаборатории. Мы не имели тогда ни приборов, ни ферментов, которые позволили бы начать те исследования, о которых мечтал Синицын. А ему казалось, что главное препятствие заключалось в Краснопевцеве, в его инертности, в его приверженности к старым методам работы, в его нежелании с кем-то спорить, чего-то добиваться. В этом, конечно, была доля истины, и немалая, но все же только доля…
— Ну хорошо, но почему Синицын не попытался уйти от Краснопевцева, перейти к кому-нибудь другому?
Творогов усмехнулся:
— Вы плохо представляете себе характер этого человека. «А почему должен уходить я? — говорил он. — Пусть уходит Краснопевцев». Уйти, считал он, это значит сдаться, признать свою неправоту, согласиться со своим поражением. И потом, учтите, у Синицына в институте были сторонники, были союзники, и, надо сказать, не так уж мало. Они жаждали выделиться в самостоятельную группу, независимую от Краснопевцева, а потом, со временем, рассчитывали превратить эту группу в лабораторию…
В кабинет заглянула секретарша Антона Терентьевича и в нерешительности приостановилась в дверях, словно бы колеблясь, позволяет ли ей то дело, ради которого она вошла, вторгнуться в разговор Антона Терентьевича с Твороговым.
— Ну что ж, спасибо, — сказал Антон Терентьевич, отрываясь от листа бумаги, на котором он задумчиво вырисовывал замысловатые узоры, и среди этих завитушек Творогов увидел дважды повторяющиеся сочетания слов: «Гибридизация клеток».
— Спасибо, мне теперь многое стало яснее. Ну, а что произошло дальше, я знаю.
Да, конечно, скорей всего так и было — он действительно знал все, что произошло дальше. И все же Творогова, пока он поднимался из кресла, не оставляло ощущение, будто Антон Терентьевич не стал просить его рассказывать обо всем случившемся после только из деликатности, из опасения поставить Творогова в неловкое, двойственное положение, потому что в дальнейших событиях на авансцену выступал уже он сам, Творогов.
— Серафима Викторовна, пожалуйста, — уже обращаясь к секретарше, все еще стоявшей в дверях, сказал Антон Терентьевич. — Что у вас?
— Нет, я к Константину Александровичу. Константин Александрович, бога ради простите, но вас добивается какой-то очень настойчивый товарищ. Уже три раза звонил сюда, пока вы разговаривали с Антоном Терентьевичем. Говорит — ваш однокурсник, приятель, по важному делу. Вы можете подойти к телефону?
— Да, да, конечно! — сказал Творогов.
Кажется, он даже забыл проститься с Антоном Терентьевичем. Снятая трубка ждала его в приемной.
— Алло, я слушаю, — поспешно сказал Творогов, словно опасаясь, что у того человека может не хватить терпения дожидаться, пока ему ответят.
— Константин Александрович? С вами говорит заместитель директора НИИ БИОСТИМ…
Что-то тут было не так. В голосе, звучавшем в трубке, при всей его официальности, слышалась затаенная усмешка. И интонации были знакомые. Но только не Женькин это был голос, не Женькин, это Творогов уже знал точно.
— Моя фамилия Прохоров. Алексей Степанович. Вам эта фамилия ничего не говорит?
Ах ты чертяга! Ну конечно, это Лешка Прохоров, его однокурсник Лешка Прохоров по прозвищу «сын факультета». Такое прозвище Лешка заслужил потому, что, сколько помнил его Творогов, Прохорова вечно прорабатывали, обсуждали за «хвосты», за пропуски занятий и опоздания, вечно с ним возились, ему помогали, над ним шефствовали, его воспитывали и перевоспитывали, убеждали и уговаривали, наказывали и прощали…
— Лешка, ты?
— Я, я, Костик. Привет!
— А я, честно говоря, думал, это Женька Синицын. Он, говорят, приехал. Ты слышал?
— Слышал, Костик, слышал. Я как раз по этому поводу и хотел переброситься с тобой парой слов. Как ты на это смотришь?
— Пожалуйста, я не возражаю, — сказал Творогов. — Перебрасывайся.
Как интересно, как странно получается! Еще никто даже не знает наверняка, приехал ли Женька, еще он лишь смутно маячит где-то в отдалении, а уже одна за другой приходят в движение, оживают старые, казалось бы, давно оборванные связи, и люди, некогда знавшие Синицына, словно актеры, до поры до времени притаившиеся за кулисами, один за другим спешат выйти на сцену. В чем, в чем, а в способности будоражить окружающих Синицыну никогда нельзя было отказать.
— Тогда давай так: сегодня вечерком закатимся куда-нибудь в ресторанчик, посидим, годы студенческие припомним, а?
— Да нет… — замялся Творогов. — Видишь ли, я плохой компаньон для ресторана…
— А что? Не употребляешь? Печень? Давление? — деловито осведомился Прохоров. — Или машину купил?
— Нет, — засмеялся Творогов, — ни то, ни другое, ни третье…
— Значит, из принципа?
— Угу, из принципа, — сказал Творогов. — Из уважения к собственному организму. Вернее, из уважения к тем тысячелетним усилиям, которые затратила природа на создание системы, именуемой человеческим организмом. Ведь я все же биолог.
— Я вижу, ты прогрессируешь! Молодец. А я, знаешь, живу по принципу: «Можешь не иметь собственных принципов, но уважай чужие». — Он расхохотался в трубку, оглушив Творогова. — А то, если печень, я могу достать тебе отличное лекарство, в буквальном смысле чудодейственное…
— Нет, говорю тебе, нет, — сказал Творогов.
— Ну хорошо, тогда в оперативном порядке меняем диспозицию и дислокацию, как говаривал подполковник Серегин. Ты помнишь его? Он преподавал у нас тактику.
— Помню, — сказал Творогов.
— Значит, так: я подъезжаю за тобой сразу после работы, и мы отправляемся в кофейню как раз неподалеку от флагмана советской биологии, от вашего института. Там дают шикарный черный кофе. Устраивает?
— А что — обязательно сегодня? — спросил Творогов. В глубине души он все еще был уверен, что Женька Синицын позвонит ему, и оттого предпочел бы быть сегодня вечером дома. — У тебя действительно важное дело?